Лучшие книжные в этой галактике

Голос Омара

Постоянный букжокей

Макс Немцов

Научился читать в четыре года, не может разучиться до сих пор.

Платонический фантазер

"Усомнившийся Макар", Андрей Платонов

Начинать читать и перечитывать Платонова примерно в то время, когда у него предполагаемый день рождения, — иронично, но я, честное слово, не специально. Потом только заметил.

Первый том «Собрания» собран несколько хаотично, и логика выстраивания текстов в нем меня бежит, но тут, наверное, дело во мне. Три предисловия Битова — традиционное пустословие о том, как Битов три раза пытался написать предисловие. Ему не удалось. Биографическая статья Малыгиной как-то раздергана и пунктирна, а ее комментарии… ох, ну с ними придется смириться, они там везде.

Прежде я как-то не подозревал, что в ранних рассказах своих Платонов в такой большой мере — писатель-фантаст и так хорошо встраивается в широко пронимаемую плеяду жанровых и коммерческих писателей того времени (особенно это понятно, если ознакомиться с релизами издательства «Саламандра»). Только фантастика его причудлива, а замыслы — ну как-то совсем запредельные, несмотря на наукообразие (и даже относительно научно-техническую точность) подачи. Показателен в этом смысле рассказ «Лунные изыскания» — там и привет «Солярису», и корни гениального в своей нелепости фильма «Я был спутником Солнца». Читать фантастику Платонова — натуральный палеоконтакт.

Там же есть и ключевая фраза, ставшая одним из чудесных лейтмотивов всего последующего творчества Платонова: «…Люди ошибаются: мир не совпадает с их знанием». Бо́льшая часть его текстов — мучительные потуги ограниченного человеческого ума справиться с огромностью и непостижимостью окружающего (и довольно привычного) мира. И вот эта мучительность — большая ценность текстов Платонова. Мы же по-прежнему в массе своей позитивистски считаем, что мир познаваем, подвластен нам и нам в нем всё по силам. А вот хуюшки вашей Дунюшке, как бы говорит нам Платонов. Почти 100 лет назад он это прекрасно сознавал: отличительной чертой русского народа (а о других он и не писал, потому что всегда был честен и говорил только о том, что знал сам) является скудоумие. Исключения редки и только подтверждают правило — их, эти исключения, он тоже пытается нащупать, обрисовать и вывести: всех этих народных и пролетарских гениев, инженеров, строителей идеального. И с болью вынужден раз за разом признавать, насколько мало что у них выходит. Потому и большинство текстов у него заканчивается как бы ничем. Или вообще не заканчивается, а бросается буквально на полу-мысли.

Да и сами прожекты этого платонического фантазера — страшные, если вдуматься, и вполне человеконенавистнические. Видеть в них одну лишь поэтическую красоту увлеченного новыми веяниями романтика (как и считать его народных электромехаников истинными и безупречными героями) будет сильным упрощением в лучшем случае и крайней тенденциозностью в худшем. Они, фантазии эти — плод того же скудоумия, хоть и выведены с честностью и стилистическим изяществом; вот только от красоты изложения не становятся они гуманнее. Потому что Платонов — такой же, как его персонажи, он плоть от плоти народной, и в этом его удивительный парадокс. В ранних текстах первого тома сам автор, правда, за персонажами и рассказчиками не очень еще торчит — и вместе с тем виден очень хорошо.

Характерная черта прожектов его персонажей — деятельный идиотизм: им же не только нужно понять мироздание, его сразу же, непременно, надо переделать, подстроить под себя, так или иначе испакостить. Природа для них — враг. И списывать все на революционный задор или дикие времена и дикие нравы не получится.

Потому что бесчеловечны эти его не слишком разнообразные прожекты, как бесчеловечно было учение Федорова о воскрешении мертвых и этом вечном идеальном коммунизме: ничего гуманного по отношению к живым в нем нет. А следы и следствия его — и у Вернадского, и у Чижеского, и у Богданова, и у Платонова. Заразная, в общем, была штука. Все прожекты эти — от той же превратно толкуемой слабости человечьего ума и, как сейчас хорошо видно, нашей неспособности не только вселенную постичь — даже понять принципы оптимального устройства своего общества человек не очень в состоянии, как показывают его эксперименты над собой в последние 100 лет. Они-то известно к каким результатам привели, и ошибка там была системная. Не баг, а фича. Внутренний порок, так сказать. Поразительно же то, что Платонов уже тогда об этом догадывался, и гениальность его, тем самым, не только в чутком слухе и стилистическом бесстрашии, не только в глоссолалии и языковом шаманстве, и уж конечно, не в лубочном сказе, который виден лучше всего и замечается первым (а часто — и единственной чертой его творчества; хотя уже в первых рассказах видно, до чего протейски владел он разными стилями). Нет, гениальность — в этом натужном вытягивании самого себя за волосы из трясины русского скудоумия. И не забываем — 20 с небольшим лет ему при этом было.

А если о стиле — то вот вам пример опасности стиля для системы: и вроде все правильно для режима Платонов писал, а вроде как есть в этом какая-то подъёбка. Глум какой-то. Кто ее видит, кто нет — ну или предпочитают не замечать, — однако впаяли Платонову по самое не хочу. Для острастки, на всякий случай, чтоб неповадно было. Не иначе режим вот это собственное скудоумие в его текстах заметил (власть-то поистине народная), взял и обиделся на собственную кривую рожу в зеркале.

Вся история борений Платонова с режимом — как раз об этом. Сам он явно был уверен, что никакой подъебки в том, то он пишет, и нету (спервоначалу хотя бы). Просто у него матрица такая, перпендикулярная. Он так видит, иными словами. Ну и в этом второй наш урок — о пользе сотрудничества с властью. Пусть ты в нее даже веруешь, любишь ее как родную — ничего хорошего от нее со своими прекрасными идеями ты не дождешься. Потому-то желание Платонова «быть понятым своей страной» так и вымораживает сейчас, даже при чтении его первых рассказов, так и подташнивает от этой жажды признания разнообразной советской сволочью. И в этом-то его настоящая трагедия.

Нам-то сейчас, задним числом, легко видеть, что писал все это Платонов преимущественно для потомков и вечности.

Последний рок-н-ролльщик

Мемуары о Майке

Майк был четкий.

Годы берут свое. Но на этот раз Майк был четкий.

— Это какой у тебя состав?
— Кроме барабанщика — первый.
— А по записям?
— Ну-так примерно третий. У нас, кроме барабанщика, все — с самого начала.
— Это за сколько ж лет, если с самого начала?
— С восемьдесят первого.

У них у всех оно было. У моторного барабанщика. У совершенного параноика Ильи Куликова — по сравнению с ним наш «Полковник» Некрасов [1] выглядит анемичным вьюношей, потеющим над своими учебниками по журналистике, забывая сходить в туалет. У гения гитарных соло Александра Храбунова, похожего на деревенского дурачка, однако, судя по всему, отлично знающего, куда по грифу бегут его пальцы. Ветераны, бля, рок-н-ролла. Все они были четкие.

— Майк, как ты думаешь, что сейчас происходит с рок-н-роллом?
— По-моему, так жив и здоров... Люди радуются, любят это дело. Рок-н-ролл как бы возрождается каждые несколько лет, а люди, которые его любили, — они всегда остаются. И появляются новые люди, которые именно рок-н-ролл любят.

Объяснить это трудно, но Майк был четкий. По-моему, впервые я осознал, что́ все это на самом деле значит, когда увидел кряжистого человечка с сальными седеющими волосами, в красной майке и чудовищных темных очках — зачем они ему, во имя всего святого? Он описывал руками уместные фигуры и под бой барабанов и гитар произносил со сцены свои обычные пустяковины о любви в большом городе и в нынешние времена. Иметь точку зрения простого человека в наши дни — крайне полезно. Он был четкий.

— Как ты себя сейчас чувствуешь наверху?
— Ну, не такой уж это и верх. Но чувствую нормально вполне. Сегодня — уже ничего. Большой неожиданностью было, что наш альбом — № 1, причем не по опросам, а по компьютерным сведениям ТАСС. Мы-так очень сильно удивились.

Внизу плавилась и горела оттяжная бладивостокская молодежь, ревела: «З! О! О! П! А! Р! К!» и «Рок давай!», а он на сцене почти не двигался. Казалось, ему совершенно нет до всего этого дела. Но после концерта я видел, как из его тишотки с надписью «Буги» выжимают ведра пота. Мне этого зрелища хватило. Он на самом деле был четкий.

— Как ты себя самого видишь в русском рок-н-ролле?
— В рок-н-ролле? Не знаю, мне как-то всегда было трудно себя определить... К какой-то категории себя причислять — пожалуй, это не мое дело даже. Кого-то другого. Ну, играем мы рок, рок-н-ролл играем, блюзы играем...

Потом, уже в разговоре, он подтвердил свою позицию. Его сдержанные ответы на мои идиотские вопросы, как это ни странно, убедили меня в его цельности больше, чем песни. Может, я и пытаюсь оправдаться сейчас (мне сказали, что мой провокационный подход его несколько обидел), но мне хватает тупости не ощущать честности в песнях «Зоопарка». Мне нужно что-то еще. И это Что-то я получил, когда отчаянно усталый Майк оставался четким.

— А рок у нас здоров или уже начинает пованивать?
— Ну, рок року рознь. Кое-какой здоров, кое-какой пованивал изначально. Есть хорошие группы, есть плохие — только и всего. А как таковой — я думаю, не так уж плох, собственно.

Я думал о русском роке. Он ведь асексуален до того, что это возведено в принцип. Они либо принимает себя слишком уж всерьез, либо озабочен чем-то поглубже. Либо уж настолько непроходимо туп, что не способен вслух ни о чем рассуждать. Исключения крайне редки. Рок-н-ролл «Зоопарка» — похоже, одно из них: группа расправляется с сексом с той же легкостью, что «Аквариум» — с дзэном и христианством.

Я держал заряженным свой пистолет —
Но, слава богу, не спустил курок…

Это из свежих примеров. Однако все это — лишь слова. Что в имени?.. Майк никогда не поигрывал мышцами, не вертел тазом перед микрофонной стойкой, не принимал маниакальных поз перед полумертвыми от восторга поклонницами. Ему всегда было некогда быть сексапильным. Он оставался четким.

— Когда ты поешь рок-н-ролл на русском языке, ты на что больше ориентируешься — на русский язык или на рок-н-ролл?
— ...Я думаю, что в идеале — это когда здоровый синтез происходит.
— Ты думаешь, у «Зоопарка» — здоровый синтез?
— Опять-таки, я говорю: не нам судить. Может быть, и нездоровый... А может быть, и больной. Со стороны оно слышнее.

Иногда клише ритм-энд-блюза и рок-н-ролльные стандарты казались немножко слишком уж очевидными. Я не о тех «пленочных временах», когда мы цитировали «Зоопарк» сплошняком, неимоверно радуясь, когда узнавали знакомые строки, звучавшие теперь по-русски. В 1983-м все это было еще в новинку. Сейчас же Майк иногда выглядел пародией на самого себя тогдашнего (особенно в номере «У тебя новый пудель», который есть не что иное, как «Новая коняшка» Дилана). Майк, скажи, куда ушли те времена… Четко, значит, да?

— А вот есть мнение, что, типа, «Зоопарк» с Майком продались там...
— Кому?
— Ну-у, «Мелодии», официозу...
— Во-первых, я могу честно сказать, что я пальцем о палец не ударил для того, чтобы эта пластинка вышла. Продаваться «Мелодии»? Так «Мелодия» вообще ничего не платит. Что же, все, у кого пластинки вышли, — взяли все и продались, что ли?
— Но говорят ведь, что нашему року лучше бы и не выходить из подполья...
— А почему? Конечно, лучше сидеть в подвале всю жизнь и играть там для трех своих знакомых — это лучше? Я думаю, что нет.

Но он так и не изменился. За восемь лет он не поменял в своих песнях ни одной ноты. По-своему он оставался честен, «нормально тверез». Не знаю, хороша такая последовательность или нет. Но на сей раз на сцене он был поистине четкий.

— ...Вот многие пришли и несколько разочарованы: вот, мол, тогда была легенда, «Зоопарк»...
— Когда сидели в говнище? Что ж, всю жизнь в говнище сидеть, что ли? Я не знаю, может быть, кому-то это нравится: подпольные вот такие художники, гении... там... А для чего это все появилось? Для того, чтоб играть для людей. Наконец мы получили возможность работать нормально...

Вероятно, единственный пример четкого отношения мне продемонстрировал Кот Соломенный из местной группы «Третья стража». На концерте в самый первый день, когда я еще не вполне врубался в происходящее, я увидел Кота — он стоял в танцующей толпе прямо перед Майком на сцене. Кот не прыгал. Не орал. И, само собой, не показывал «козу». На мой взгляд, то было идеальное взаимодействие артиста и слушателя: окаменевший Котик — и недвижимый Майк. Кот мне только и сказал: «Мне кайф». И все. Они оба были четкие.

— А как ты думаешь, чего они не получили? Вот они шли и чего-то от «Зоопарка» ждали. Чего не дождались?
— Это их нужно спросить.
— А ты как думаешь?
— А я не знаю!

…Майк швырял в ревущую и беснующуюся толпу свою старую классику — «Пригородный блюз» и «Ты дрянь». Даже под конец тура, когда потные бладивостокские обыватели торчали, как маленькие штыри, а у ментов началась истерика, охрипший Майк оставался четким. Экзистенциальная злость его выплеснулась лишь однажды — на «Праве на рок». И только…

— Ты не видишь противоречий каких-то идеалов рока с нашей зачаточной системой шоу-бизнеса?
— Рок-н-ролл изначально всегда был шоу-бизнесом — частью шоу-бизнеса.
— А отечественный рок?
— А у нас нет шоу-бизнеса в нашем отечестве.

Быть может, на этот раз в нашем богом забытом городе мы видели самого последнего живого рок-н-ролльщика.
Пусть себе поет в мире.
Пусть поет, что хочет.
Он свое право на рок заслужил.
Почти.

— Что ты будешь играть дальше?
— Те песни, которые будут написаны.

От автора. Этот материал, опубликованный "Букником", был изначально написан на английском языке и опубликован в пятом номере самиздатского журнала =ДВР= в 1988 году (тираж 7 экз.). Интервью, существенные выдержки из которого вошли в текст на русском, было взято у Майка Науменко во время гастролей группы «Зоопарк» во Владивостоке 1 июля 1988 г. Вопросы мы задавали дебильные и наглые — играли в гонзо, в контркультуру, во что мы тогда только ни играли, — но Майк был терпелив и снисходителен. А потом стало ясно, что по-английски сказать какие-то вещи о Майке — проще. Этого требовала сама парадигма, отсюда и подзаголовок "Экзерсисы в мейнстриме". Сейчас я смотрю на этот текст, переложенный на русский, и мне странно. Прошло почти 30 лет, а сейчас о «Зоопарке» я бы написал примерно так же. Видимо, дело во мне.
В 1990 году материал «The Last Rock’n’Roller» (подписанный псевдонимом Yermalafid) был перепечатан итальянским фанзином «Tommy» (куда его передал известный музыкальный критик Артем Липатов) и, говорят, еще где-то в Штатах. Мы даже шутили тогда, что надо весь журнал делать на английском — тогда у него будут читатели, а у нас — видимо, деньги и слава.


[1] Игорь Некрасов — первый бас-гитарист культовой владивостокской панк-группы «Туманный Стон», погиб в августе 2009 г.

Додо новых встреч!

Наш августовский праздничный концерт

В эти дни мы отмечаем целых два праздника, а потому наш концерт будет состоять из двух отделений, и первое посвящено нам.

Надо думать, это самый известный поющий додо в мировой литературе… культуре… везде.

Но не единственный. Вот додо, поющий за завтраком.

А это додо, играющий джаз.

А здесь целый квартет додо поет песню о додо.

Песни о додо, как мы заметили, поют все — и дети…

…и взрослые.

Додо воспевают…

…и немножко запрещают.

Но главным образом воспевают, конечно.

Как вот здесь. А мы переходим ко второму отделению — оно посвящено человеку, который тоже родился в августе:

Грустно, правда, то, что Хэнк уже умер, но и смерть его стала темой как минимум одной литературной песни:

Ее исполняет коллектив, назвавшийся именем персонажа совсем другого романа — «Убить пересмешника» Харпер Ли.

А начитанный человек по имени Вишал положил на музыку одно его стихотворение.

В общем, просто — «Буковски», как спела литературная группа «Скромная мышь», о которой мы уже говорили в наших предыдущих концертах. А вот этот же прекрасный коллектив называл себя в честь одного из самых известных его сборников — «Музыка горячей воды»:

Да, как вы заметили, по традиции мы завершили наш сегодняшний литературный дивертисмент околокнижной песенкой — о бумаге. Ну, примерно. Это чтоб вы не забыли, как читать настоящие книжки, добыть которые можно у нас. Бумага — дело, как известно, конечно, тонкое, но вы не поверите, сколько прочтений она может выдержать. Додо новых встреч!

​Из-под контроля

«Вселенная за пределом догмы», Леонид Геллер

Характерной чертой советской космогонии является ее оптимизм.
— О. Ю. Шмидт

Меня еще в школе хороший преподаватель научил: вся литература делится на жизнеподобную и нежизнеподобную. Вторая — интереснее, и мы ее поэтому чаще и больше любим. Вот и все, что нам, по сути, нужно знать о литературе. А все остальное — жанры там, роды и виды — это наносное.

Так вот, чтобы сразу было понятно: это весьма обстоятельный очерк русской и советской литературы под тем ее углом, который «нежизнеподобен». Познавательный и с точки зрения подбора материала, и с точки зрения его интерпретации, потому что автор — хороший литературовед в исконном смысле этого слова: он ведает литературу, а не заведует ей. Его обзор заканчивается началом 1980-х годов (книга вышла в 1985-м), и заграничное он не трогает вообще. Вот это действительно жаль.

Зато он превосходно разбирает некоторые произведения советского «мэйнстрима» — собственно, одна из целей его работы в том и состоит: не вычленять сколь угодно «научную» фантастику из «основного потока», а показать ее в контексте (потому что для него такое вычленение одних текстов из других явно тоже дело не главное, а довольно искусственное упражнение). И одно из самых интересных мест в книге — это где Геллер разбирает мнимое, как он считает, сходство религиозного «канона» и «канона» социалистического реализма — через историзм и отношение к прошлому и будущему, и этот заход он делает, понятно, из НФ. Причем делает он его так, что мне бы очень интересно было почитать, что он думает насчет некоторых романов Томаса Пинчона. И заметил бы он сходство своих «слабых» недокоммунистов с претеритами-недоходягами? Потому что для меня, например, оно очевидно, что, конечно, подрывает «мнимость» сходства этих двух сортов литературы.

При этом Геллер затрагивает и психологию, и социологию чтения, среди прочего. Вот пример (стр. 200):

…К сожалению, в этом смысле жизни людей в советской стране похожи одна на другую. Вернее, все одинаково прошли великую школу судить, не зная, и принимать упрощения за истины; индивидуальность же проявляется в том, насколько заучен был преподанный урок.

Если интересно, говорит он это, анализируя «До свиданья, мальчики» Бориса Балтера, но вам ничего это не напоминает из нашей сегодняшней окололитературной жизни?

А самые занимательные откровения ждут нас в области языка и стиля. При чтении Геллера становится понятно, что в нынешнем «господствующем стандартном диалекте» мы наблюдаем возврат (хотя возврат ли? похоже, оно никуда и не уходило) к советской шаблонной речи, оживающей в журналистике (не обязательно «глянцевой»), в жаргоне психотерапевтов, маркетологов и СММщиков. Вот в этой всей штампованной хуйне «торговцев воздухом» происходит подмена живой речи, и Геллер тридцать с лишним лет назад обратил на это внимание. Зачем и как это делалось тогда, он как раз и объясняет, а мы не можем не отметить поразительного сходства с тем, что происходит вокруг сейчас.

Потому что советский шаблон, в котором лежат и корни пресловутой «гладкописи» «советской переводческой школы», обслуживал идеологическую реальность. Продолжает обсуживать ее и сейчас — о ней нынешней можно много чего сказать, почитав те же глянцевые журналы, призванные быть «понятными народу», заглянув в «дискуссии о переводе», инициируемые в соцсетях и тех же глянцевых (хоть и сетевых) изданиях нашими новыми белинскими, о том же самом «народе» пекущимися. Там видно, насколько реально и успешно, а не воображаемо, до сих пор работает репрессивный механизм подавления сознания.

В этом месте вы будете вправе меня упрекнуть, с какой это стати от советских фантастов я перетек к нынешним переводчикам. Попробую пояснить, почему и как у меня это сомкнулось при чтении книги Геллера.

НФ в этой стране традиционно считалась неким полусакральным, полуподпольным родом литературы, где вроде как можно затрагивать такие темы и проблемы, о которых молчат железобетонные совписы (и я даже не про «эзопов язык» — тут эзопов весь род литературы). Фантасты всю дорогу занимались контрабандой мысли, но даже по ним прошелся своей железной пятой диктат системы, причем, не (только) на сюжетах, темах и проблематике — здесь примером может служить Иван Ефремов, автор, идейно и идеологически далеко ушедший за пределы догмы, но кооптированный в систему лишь потому, что исключительно хорошо маскировался. Нет, более непосредственную и ощутимую угрозу для догмы представляет сама форма — стиль, язык; они заметнее, а потому опаснее (и недаром у Геллера не раз поминается Юрий Олеша — в частности, как олицетворение «пользы» сотрудничества с системой). В мыслях-то еще нужно разбираться, а непривычный синтаксис или непонятные слова — вот они, на странице.

А контрабандой формы до сих пор в нашей — не менее идеологической — реальности (подозреваю, в России просто не может быть другой; она не логоцентрична, как нас уверяли раньше, она идеологична) занимаются именно переводчики. Это они открывают форточки в окружающий мир для не владеющего языками большинства, это они проветривают затхлое литературное помещение, где смердит догмой. Поэтому реакция тех, кто по зову, что называется, сердца насаждает в головах «широкого читателя» духовную нищету, вполне предсказуема — и корнями своими уходит известно к кому — к самому вдумчивому читателю в советской истории, если не дальше. Я даже не об оголтелой цензуре здесь (которая с традиционно холопским рвением поддерживается здесь некоторыми издателями), а о вроде бы «независимых» «властителях дум», которые ныне называются вроде бы «тренд-сеттерами» и «топик-стартерами», — о критиках, обозревателях и солирующих представителях «широкого читателя», которые от говноштормов… пардон, дискуссий… о переводе плавно переходят к ним же о фантастике.

Вот Геллер цитирует Ленина (по Кларе Цеткин, поэтому все вопросы к ней, пожалуйста; стр. 209):

Должны ли мы небольшому меньшинству подносить сладкие утонченные бисквиты, тогда как рабочие и крестьянские массы нуждаются в черном хлебе… Это относится также к области искусства и культуры.

Дальше Геллер комментирует уже от себя:

Установка дана с первых дней новой власти: поднимать массы до утонченной культуры не стоит, им достаточно и «черного хлеба», «общепонятной» продукции…

Неслучайное слово здесь — «общепонятной». Спрашивается, далеко ли на втором десятке лет нового тысячелетия ушли от Богданова — родоначальника пролеткульта — и примазавшегося к нему Горького нынешние «литерати», призывающие к бойкоту (если не уничтожению) еще не вышедших книжек исключительно на основании того, что лично они в них чего-то «не поняли»? Дальше Геллер показывает, как это делалось в те неблагословенные времена — «сличайте, сличайте», как кричал много лет назад с эстрады известный комический дуэт:

Неожиданные метафоры, сравнения, эллиптическая речь, «неестественная» усложненность композиции, остранение — все это разрушает привычные заученные связи между предметами, явлениями, раскалывает цельную глыбу действительности, данную объективными законами природы [и выраженную в штампах]. Поэтому обвинение в «формализме» долгое время приравнивалось к обвинению в «идеализме» и звучало как смертный приговор. Поэтому все формальные новшества, все отклонения от штампа подлежат выжиганию каленым железом… Поэтому обрублена одна из богатейших ветвей русской литературы — сказ, поэтому униформизация тропов — самая характерная черта соцреалистической прозы (стр. 210).

Видите, ни слова об идеях или содержании. Зачистка начинается с того, что сильнее торчит. Нет, я не верю, конечно, что переводчиков будут сажать за превратно понимаемый «буквализм» по доносу литературных критиков (хотя сажали же читателей фантастики за чтение — как раз примерно в то время, когда Геллер писал свою книгу; странно, кстати, что об этом не упоминает). Но призывы «вон из профессии» или «запретите им переводить» уже звучат во весь, как говорится, голос, так что как знать — может, ждать шагов в коридоре в четыре утра контрабандистам формы уже и недолго.

Поэтому лично для меня один из уроков этого учебника литературы в том, что цементная посредственность соцреализма — в головах, а не в партбилете. «Простой народ Ирландии» по-прежнему до крайности незамысловат, а русский «широкий читатель» все так же широк, и ничем его не сузить. Оттого у этого текста и эпиграф соответствующий.

Калейдоскоп: расходные материалы

АСТ (2016)

ISBN:
978-5-170-92709-8

Купить 876 Руб.

Наш маленький Пинчон

«Калейдоскоп: расходные материалы», Сергей Кузнецов

Милый дедушка Константин Макарович, во первых строках своего письма хочу сообщить, что ужасы и сложности чтения этой книжки сильно преувеличены людьми, до сих пор складывающими из букв ж, о, п, и а слово «хве-и-ле-и-пе-ок», поэтому об этом мы больше не будем. Пусть их. Это типично. Роман не для них, хотя и про них, в том числе.

Кузнецов совершил свой амбициозный и дерзкий заход на роман всемирных пропорций — роман синкретический, энциклопедический, универсальный, криптоисторический, в жанре того самого «истерического реализма», о котором нам так долго рассказывали исследователи постмодернизма. Разница между ним и нами в том, что мы можем издали любоваться и восхищаться такими текстами, даже изучать (те, кто более стоек духом) подобные работы Джойса, Пинчона, Гэддиса, Уоллеса или Соррентино, а Кузнецов честно попытался «сделать его дома».

Заход, надо понимать, не первый — сначала была трилогия «Девяностые: сказка», но там масштаб был ограничен психовременем, потом — «Хоровод воды», но там хоровод водился скорее вокруг метафизической территории. Поначалу (первые страниц 100) кажется, что в «Калейдоскопе» недостает толики авторского безумия — того неизрекаемого свойства, при наличии которого отрываешься от страницы и раскрываешь рот: бля-а, ну как, как он это сделал? Но это, становится ясно дальше, — наведенная иллюзия, дым и зеркала, свойственные любой настоящей литературе. Если не неизрекаемого, то уж, по крайней мере, неизреченного в «Калейдоскопе» навалом.

Потому что, среди прочего, автор бросает на историю вполне виконианский взгляд (не очень свойственный «великой русской литературе»). История у него не только спираль, но и фрактал, тот самый «калейдоскоп» в названии (а «расходные материалы» — намек на то, что «эта музыка может быть вечной», надо лишь периодически менять батарейки). Калейдоскоп этот вроде бы бессмыслен на обывательский взгляд, жесток и безразличен — он сложен из блестящих прозрачных cut-out-ов, по сути — симулякров (так, кажется, это называется), редко позволяющих читателю в себе раствориться. Но тем самым нам показывают вполне честный фейерверк, особо не скрывая, что драконы из шутих — не очень настоящие (в романе присутствует не одна самоссылка и даже пара рекурсивных определений стиля: хитрый автор прикрывает все базы). Хотя башку оторвать все же могут запросто.

Кузнецов вынимает из головы не пресловутый хрустальный шар, а диско-болл, оклеенный зеркальными блестками — в них отражается произвольное количество историй, фигур, сюжетов и реалий. В том числе — заимствованных (в диапазоне от прямого цитирования до творческого переосмысления). Получается эдакий мягкий извод литературного (не путать с философским) постмодернизма с человеческим лицом. Роман Пинчона, наложенный на структуру «Игры в классики». С персонажами, остающимися проекциями самого автора и его (немалого) житейского, читательского, кинозрительского и прочего опыта.

А от самой истории при таких спецэффектах натурально только блики по стенам, тени да разноцветные пятна от движущихся витражей, и только мы сами вольны сложить их в понятную нам картинку, линейный сюжет, некий текст, который по необходимости будет уникален, потому что похожих текстов истории не бывает. И другой истории, кроме той, что у нас в голове, тоже нет. Тот уникальный срез, который предлагает нам дешифровать Кузнецов, может быть не исчерпывающ и не всеохватен, но никто и не обещал «всеобщей теории всего». А те, кто станет претендовать на такой универсализм, все равно вам наврут.

В общем, это очень щедрый роман, и я благодарен автору за такой удивительный трип, занявший несколько вечеров. Вас он тоже ждет, если не поленитесь прочесть эти 800 с лишним страниц.

А для тех, кому не нравится название этого маленького текста, придется расшифровать аллюзию. Название навеяно музыкой — вот она, пусть тут будет, как «эпифания» в «Дублинцах»:

А здесь тоже будут призраки…

«Лето с чужими», Таити Ямада

Жаркий август, вся Япония отправилась на каникулы по случаю родительского дня, но стареющему сценаристу Хидэо Харада — не до отдыха. Его терзают последствия развода и тишина пустого дома у шумной автотрассы, у него не ладится работа и не дают покоя интриганы-конкуренты… Но несколько загадочных встреч с чужими людьми, которые подозрительно напоминают давно погибших родителей, восстанавливают спокойствие духа. По крайней мере, так ему кажется тем странным летом…

Японские романы и фильмы соблазнили весь мир — это факт. Хотя в каждом главный герой — сама Япония, они мало что открывают западному взгляду и тем завлекают в свой мир, где сверхъестественное многократно вложено в реальность, будто набор лакированных шкатулок. Но реальная жизнь в наше время достаточно похожа — что в Калифорнии, что в Сибири, что в Токио. И книги Таити Ямады, как и его более известного коллеги и земляка Харуки Мураками, — прекрасные точки перехода от нынешнего жесткого реализма к потустороннему.

В первом романе Таити Ямады, вышедшем на русском языке, наверное, больше всего пугает удушающий цинизм современности. Где грань между подлинно сверхъестественным и глубоко личными призраками самого человека? Ведь главный герой книги — как и автор, довольно востребованный телесценарист средних лет, — даже не знает, какая нечисть его преследует: может быть, он ест и пьет с призраками, может быть, даже занимается с ними любовью…

Но в книге их гораздо больше, чем становится ясно в конце: призрачна не только его брошенная семья, не только фантомы, которых он выводит на страницах черновиков «по двести знаков на каждой», но сама его жизнь в многоквартирном доме рядом с автотрассой, где по ночам горят только три окна. Сегодняшние призраки сотворены нашими тайными страхами, намеренными заблуждениями и нечаянными маниями. Призраки Ямады — едва заметные помехи на телеэкранах современного общества, у которого непоправимо сбилась настройка.

Традиционные «сказки о призраках», как считают японцы, лучше всего рассказывать летом. Если вас от ужаса прошибает пот, в летнюю жару это не так заметно. Однако сейчас жуть модернизирована, и в дрожь нас бросает не только от скрипа дверей или всполохов молнии на башнях готического замка, но и от гула лифта и мигания лампы в пустом коридоре. Так добро пожаловать в современный кошмар многомиллионного города, где любая произвольно взятая душа по-прежнему инфернально одинока.

Жаркая жизнь

Наши горячие литературные новости

Пока мы все смотрели по сторонам, в мире произошло вот что.

Новости литературного кино:

У Памелы Трэверз послезавтра 117-летний юбилей (и у Туве Янссон тоже день рождения, кстати), и по этому поводу — наша первая новость. Студия «Дизни» подтвердила запуск продолжения кино о Мэри Поппинз (она возвращается). Саму поющую няньку сыграет Эмили Блант (раньше, напомним, это были Джули Эндрюз и Наталья Андрейченко). Но прикольнее всего, что в фильме также может сняться Мерил Стрип — в роли двоюродной сестры главной героини.

А Кирстен Данст намерена экранизировать «Под стеклянным колпаком» Силвии Плат. В главной роли, судя по всему, можно будет увидеть Дэкоту Фэннинг.

Брюс Миллер готовится снимать 10 серий «Рассказа служанки» по великому роману Маргарет Этвуд, которая сама выступил продюсером-консультантом. В главных ролях, судя по виду, будут заняты Макс Мингелла (Ник), Элизабет Мосс (Фредова) и Энн Дауд (тетя Лидия). Съемки начнутся в Торонто осенью, а сам сериал назначен к премьере в 2017 году.

Кроме того, Этвуд сочинила свой первый графический роман — вот такой. Первый том из трех выйдет этой осенью.

Мы не перестаем восхищаться этой женщиной. Графический роман, впрочем, сочиняет и другой уважаемый автор — Филип Пуллмен.

И еще немного о комиксах. Стильный Геннадий Тартаковский (если кому-то что-то говорит это имя), вписался к «Марвелу» делать вот эту красоту в четырех частях.

Еще немного мультимедии. Мэгги Джилленхал начитала… «Анну Каренину». Нам одним кажется, что это крайне уместно для актрисы, которая всерьез прославилась своей ролью в гениальной «Секретарше» Стивена Шайнберга? Читает Толстого она феерически, сами послушайте:

Теперь новости собственно книгоиздания:

Весной 2017 года «ХарперКоллинз» намерен опубликовать новый роман Майкла Крайтона «Драконьи зубы». Сам автор скончался в 2008 году, но это, как видим, не помешало известному литературному и кино-фантасту продолжать жить насыщенной творческой жизнью.

Энн Райс выпускает тринадцатую книжку о вампире Лестате — свою, в итоге, 36-ю. Ожидается в ноябре.

Ну и еще две книжки можно ждать от не менее великого Джеффа Нуна, который заключил договор с «Сердитым роботом».

А это задняя страница обложки новейшего 1000-с-лишним-страничного романа непревзойденного Алана Мура "Иерусалим", который выходит вот уже совсем скоро, в сентябре, где воспроизведен блёрб 9-летнего мальчика, который некоторое время переписывался с автором. И это дорогого стоит получать такие отзывы, поскольку литературные критики все равно ничего интересного не скажут и вообще выродились как каста.

На этом мы покончим с нашими горячими новостями и пойдем полежим с хорошей книжкой под вентилятором, слушая успокаивающий шелест страниц.

Нам подарили целый мир — и что нам с ним теперь делать?

«Барочный цикл», Нил Стивенсон

Чудесная — и очень длинная — фантазия о науке, религии, истории и политике. Вообще представлять развитие науки (да и чего бы то ни было всю историю человеческой мысли) как деятельность тайного общества — она очень согревает, особенно если помнить, что не отдельными гениями-подвижниками наука двигалась, а клерками, гонцами, посланниками, от нода к ноду. Мысль такая, конечно, не нова — взять тот же «Криптономикон». И здесь Стивенсон тоже пытается создать в линейной развертке некий образ прото-интернета. «Барочный цикл» — либертарианский эпос о свободе мысли, сочлененный с авантюрным романом-пикареском (главным образом т.е., но экскурсы в другие жанры автор здесь тоже совершает), что постепенно перерастает в роман энциклопедический, криптоисторический, вполне пинчонианский.

Но есть разница. В мире, как его себе представляет Стивенсон, познаваемая система есть. Ее не может не быть — таковы его персонажи, таков этос натурфилософов. Оставаясь, в первую очередь, романтиком-гуманистом, Стивенсон верит в человеческий разум, он в широком смысле, я бы сказал, позитивист. Да и чего еще можно ждать от физического географа? Основное образование автора я упомянул недаром: для них, должно быть, вся окружающая реальность читается как карта — ну или должна. И, соответственно, все подлежит кодировке и нанесению на карту. В частности, «БЦ» — это вполне себе проекция Меркатора, где исторический период разворачивается так, что некоторые аспекты необходимо искажаются, что-то расширяется и привлекает больше внимания, что-то наоборот, уходит чуть ли не за край карты (и там будут чудовища). Некоторые, между прочим, считают, что это единственно верное представление об окружающем нас мире, какое и способна дать нам литература.

Вера персонажей в постижимость мира у Стивенсона поразительна — пусть хоть через сто лет, но все наладится, не раз говорят его ученые герои. Автор, конечно, отчасти лукавит, приписывая им такой модус мышления, ибо сам прекрасно знает, что случится потом и куда заведет пытливое человечество эта самая тяга даже не столько постигать, сколько стремиться исчерпывающе описать мироздание в понятных для себя терминах. То есть — по необходимости эту поначалу вполне умозрительную и сложную Систему Мира упрощать и подгонять под себя.

То есть, ко всему прочему, Стивенсон еще и совершает акт своеобразного шаманизма. Творит своего рода симорон: ретроспективное воссоздание современного научного, политического и экономического мышления и вообще мировоззрения, основанного на здравом смысле. Словно хочет нам показать: предки мало чем отличались от нас нынешних, рациональных людей, только парики разве что носили. Все это делается с немалым хитрым прищуром и ухмылкой в милю шириной, не стоит этого забывать: сочиняя свой неохватный роман-фельетон, он, надо думать, немало развлекался.

Серьезен он только разве что в финансовых вопросах: деньги — вот на чем держится его мир. Или не держится, потому что описывает он как раз тот рубеж, на котором они перестали быть реальными. Под конец романа ценность их окончательно — и вполне зримо — смещается в сторону напечатленной на них информации, чем окончательно закрепляется переход к основам современной финансовой системы (которая одновременно служит и для обозначения этой самой, не вполне Ньютоновой Системы Мира). Но вот это уже пускай изучают экономисты, пожалуйста.

Уже на середине «Барочного цикла» становится ясно, что это не командировка — это странствие. Иными словами, становится не важно, к чему приедешь (и приедешь ли), главное — ехать. Перестает иметь значение даже какую историю тебе расскажут. В общем даже не очень важно, как (хотя Стивенсон делает это хорошо и неизменно лихо). По сути, как и «Криптономикон», это тоже сериал, череда эпизодов, историй, сюжетов, вполне линейно нанизываемых друг на друга. В данном случае линейность авторского мышления — отнюдь не недостаток, на этом искони строились бульварные романы, пикарески и фельетоны, печатаемые отдельными выпусками с продолжением. Роман-сериал вовсе не новая форма развлечения, их авторы (любой перечень, в который непременно войдет Дюма) всегда были умелыми аналоговыми шоураннерами. И да, каждый в своем мире был господом богом. Это телевидение потом переняло формат.

Даже последний том эпоса не разочаровывает тех, кто до него добирается. Потому что вся трилогия (октология? хотя на самом деле романов в ней больше, чем обозначено на титуле) — прекрасный образец географии воображения, где можно затеряться очень надолго (я вот — на несколько месяцев с перерывами, потому что см. выше — романов, которые можно охватить умом за раз, там больше, чем титульных частей). Одна из задач… нет, не то слово — один из признаков по-настоящему хорошей литературы — в частности, приключенческой — дать читателю возможность пресловутого побега, но не в смысле эскапистского «от реальности» (окружающее сейчас не располагает к любви, это правда, но у меня, конкретного читателя, все хорошо, спасибо что уточнили). Я имею в виду побег как путешествие на машине времени/пространства, возможность побывать в тех местах и эпохах, где нас не было и мы б не могли оказаться. Такова может быть творческая сила хорошего писателя, это азбучная истина, вообще-то. Она позволяет нам поселиться в этих местах и временах, обосноваться, присвоить эти миры. Щедрый Стивенсон своей трилогией (ок, ок) дарит нам почти полмира и почти полвека — в полное наше владение и удовольствие.

​Имя, сестра, имя

Наш литературный концерт о чудесах именования

Мы не забыли об этой теме, мы просто отвлеклись. Унесло нас, можно сказать, по волнам известно чего:

Переслушайте на досуге, это по-прежнему очень хорошая литературная антология. А мы продолжим рассказывать о некоторых не самых очевидных именах. Например, «Скромная мышь»:

…назвалась в честь первого опубликованного рассказа Вирджинии Вулф (1921 год). Вот этого:

Или вот «Опет» — примерно так назывался вымышленный финикийский город в любимом романе Уилбёра Смита «Птица Солнца» (1972):

Или вот эти девчонки:

— прямиком из «Чарли и шоколадной фабрики» Роальда Дала:

А классический сборник Уолта Уитмена дал название сразу двум творческим коллективам:

Первым был владивостокский состав саксофониста Юрия Логачева:

А потом появились казанские «Листья травы» — без китайской философии, зато с блюзом:

Кстати, о дальневосточной музыке — название коллектива, нанесшего Владивосток на карту мира (в который уже раз), тоже известно каким путем получено:

«Орикс и Коростель» назвались в честь известного романа Маргарет Этвуд:

Прекрасный коллектив «Цыганская рожь» свое название взял у полуавтобиографического романа английского писателя Джорджа Борроу (1857):

Про коллектив Марка Смита мы уже упоминали, поскольку он один из самых начитанных в рок-н-ролле, но тут было бы неплохо упомянуть, что и назвались они в честь романа Альбера Камю:

Ну и Моби — конечно же, псевдоним себе Ричард Мелвилл Холл взял в честь Дика, с таким-то именем:

Потомок или родственник он писателю, при этом остается вопросом открытым. А закончим мы, по традиции, общелитературной песенкой — точнее, в данном случае, узкограмматической. А еще точнее — пунктуационной, единственной известной нам, воспевающей особую постановку запятой:

К неочевидным именам, классикам и знакам препинания мы вернемся через месяц, а пока — не забывайте читать. Ваш Голос Омара.

Век расцвета одной книги

"Алмазный век", Нил Стивенсон

«Алмазный век» я читал, когда он только вышел, и ни о каких переводах на русский речи еще не было, но не помню, чтобы что-то запомнил про эту книжку — ну, т.е., она конечно смутно поразила воображение, но контекст, как я сейчас понимаю, был не тот. Потому что читалась она как «научная фантастика», а проходить в голове ей лучше совсем не по этой категории. Сейчас понятно, что за минувшие 20 лет вся эта прогностика слущилась — осталась псевдоанглийская литературная сказка, и на таких условиях роман и стоит воспринимать, мне кажется. В тот момент, когда литература подпадает под жанровый ярлык «фантастики», она успешно устаревает, о каком бы периоде предполагаемой истории ни шла речь. Ну, т.е. если литература в этой работе действительно присутствует. Тут как раз этот случай. «Алмазный век» имеет больше смысла читать, когда это уже не фантастика.

Хотя, конечно, в смысле литературы роман Стивенсона — не без недостатков, конечно. Иногда он тороплив и пунктирен, автор явно спешит донести до читателя все свои придумки про нанотехнологии, медиа-гаджеты и те или иные разновидности интернетов и распределенных биологических вычислительных систем, — в ущерб сюжету, который местами питается из обстоятельных нарративов Дикенза или кого ни возьми. Конец у него тоже скомкан и намеренно, я подозреваю, мета-ироничен. Сам по себе, конечно, это роман взросления и становления, а также освобождения и отчасти — того, что за неимением нормальных русских слов можно назвать «woman empowerment» (юная героиня — вообще благодатный элемент, как мы знаем от Льюиса Кэрролла). В общем, образцы для подражания у Стивенсона тут были что надо. И литературная фантазия у него вполне получилась.

В первую очередь — потому, что происходит действие на обломках национальных государств, и даже в смысле прогнозов это одна из самых красивых идей Стивенсона. «Филы» представляют собой культурно-архетипические анклавы, в которые можно вступить более-менее без национальной аффилиации, лишь дав клятву верности некой умозрительной идее, подписавшись на определенные стиль жизни и мировосприятие. (Только жаль, конечно, что нам не показали ниппонцев или индустанцев.) В общем, «филы», как нам сообщает их название, — это по любви, в немалой степени — по любви к литературе: викторианской, китайской, другим. Не вполне, конечно, рай библиофила, но недаром «букварь» там все-таки имеет форму книги, хоть и вполне себе «макгаффин». Каким были, например, «Маленькая красная книжечка» Мао или «Манифест коммунистической партии». Книга как сакральный объект — вообще понятие спорное, потому что ее содержимому лучше оставаться в голове, а не на руках.

Разбирать «Алмазный век» на составляющие литературной сказки (не обязательно, кстати, английской, викторианство там — просто могучий фетиш, хоть нам и нравится) можно долго и наверняка уже делалось не раз. Отметить стоит только одну черту родства: в этом «ином мире, где повсюду волшебство», роль магии выполняет криптография — некая мистическая сила, которой примерно все покоряется, но постичь ее простым смертным героям невозможно. Довольно забавно, с одной стороны, но ведь правда — нас всегда будет влечь к себе тайна. И мы всегда будем стремиться так или иначе повышать степени своей свободы.

Против лакировки истории

"Дом кукол", Ка-Цетник

Второй роман Ка-Цетника — чтение занимательное и вполне мучительное, это правда, хотя все это не настолько болезненно, как выглядит в пересказе читателей. Мучительно не потому, что о евреях в концлагере и Холокосте, а потому что, ну, в общем, это роман, в котором художественный вымысел в какой-то момент (а то и с самого начала) начал выдаваться за документальную правду. Ка-Цетник тем самым вошел (довольно рано в истории ХХ века) в эту странную плеяду авторов, кто врал о войне и Холокосте из, видимо, лучших побуждений: Ежи Косинский, Анна Франк (не сама, конечно, а ее папа), Миша Дефонсека и пр. Нам теперь не понять, как избывать эту боль и эту травму, — они, видимо, пробовали так, и нам их судить. Но воздействие странное.

На именно этот роман навешано культурного багажа — «лагерная» (или «холокостовая») порнуха, Joy Division, фильмы про Ильзу Волчицу СС и прочий палп и китч. Но анализировать особенности полового воспитания подростков на основе мастурбационных фантазий о концлагерях в наши задачи не входит.

А роман, меж тем, весьма традиционный, хорошо написанный и даже не слишком натуралистичный. Ощущение жуткого морока, серой зоны, из которой навеки зачарованный и травмированный ею автор никак не может выбраться, тем не менее, присутствует. Это как читать литературу шизофреников — и стыдно, будто подглядываешь, и никак не оторваться. Отсутствие каких бы то ни было нравственных координат и безопасности развращает — а автор находится в самой сердцевине этого кошмара и ни на шаг не выходит из него. И в этом, насколько я понимаю, одна из проблем восприятия этого (и прочих) текста.

И, конечно, автор этим своим видением никак не вписывается в санкционированную и санированную псевдоисторическую реальность. Он упоминает и юденраты, и кехиллу, и грайферов — все, о чем даже еврейские историки Холокоста вспоминать не очень любят, потому что оно выходит за рамки привычной позиции чистых жертв и переходит в категории общечеловеческого зла и человеческой подлости. Национальность здесь роли не играет.

Поминальный каддиш — вот основная стилистическая черта текста. Плач — вообще очень заразная интонация, и сила его нарастает, если использовать приемы экспрессионизма и смешивать реальность и ирреальность. В общем, мне понятно, почему мало кто стремится переиздавать романы Ка-Цетника: слишком уж неприятная это для системы тема и угол зрения на нее. Но только такие книги и нужны для освежения исторической памяти. Только не стоит выдавать их за документальные.

С русском переводом история странная. В середине 70-х роман перевел видный сионист, метростроевец и диссидент Израиль Минц. Перевел, подчеркну, для самиздата, потому что ни шанса опубликовать это в советской печати у него не было. И перевел из лучших побуждений — чтобы евреи не забывали своей истории, а прочие хоть что-то о ней узнали. Самиздат, да? Неподцензурная вроде бы тема. И однако тот текст, что вроде был опубликован потом уже в Израиле и распространился в сети из некой «Библиотеки Даниэля Амарилиса» (вроде был такой книголюб в Тель-Авиве, который опять же из лучших побуждений пиратски — я подозреваю — публиковал какие-то тексты на русском языке; точнее выяснить мне пока ничего не удалось, поэтому буду благодарен за поправки)… так вот, этот текст сокращен практически на четверть, если не на треть, и весь натурализм из него исправно вычеркнут. Не то чтоб его там было сильно много. Ну а порнографии в романе нет и вовсе никакой, ясное дело.

Непонятно, в общем, что это было. То ли первый в отдел в голове советского человека там силен, то ли книга претерпела и в мирное время примерно то же, что творили с ее персонажами в военное. В остальном текст вполне гладкий, только вот читать эту версию, по-моему, не стоит. Это не тот роман, который написал Ка-Цетник.

Одинокий голос человека

"Поэзия и перевод", Ефим Эткинд

Книжка — моя ровесница, но, вы удивитесь, полезна до сих пор, потому что написана она более вменяемым человеком, чем наш предыдущий оратор. Полезна она, в первую очередь, конечно, прикладным стиховедением и подробными разборами конкретных образцов, но также — и некоторыми нетехническими уроками.

Позиция Эткинда симпатична несколькими своими положениями. Во-первых, конечно, переводчики у него — против текста, а не против автора или друг друга: т.е. процесс — в первую очередь противоборство с текстом, хотя иной раз его и сносит в рабоче-крестьянскую риторику.

Второй прекрасный и важный тезис: перевод поэзии — приращение смыслов в первую очередь (ну или вычитание, но о грустном не будем; хотя у Эткинда и про вычитание обстоятельно есть). О судьбе лирического высказывания в веках и на языках можно писать трактаты и детективы (приключения строки, например). Проза в этом смысле несколько беднее, но не намного, как нам показывает наша разнообразная практика. Но вывод о невозможности — и, главное, ненужности — «абсолютного перевода» — он очень важный и вполне нам близкий. Больше полувека назад, между прочим, написано, а помнят о нем, похоже, немногие.

Ну и, конечно же, «чтение как работа» — в этом Эткинд ссылается на еще более ранние работы Асмуса.

Отдельное развлечение — страницы его полемики с Кашкиным, который призывал, как мы знаем, «прорываться сквозь текст» к «непосредственному авторскому восприятию», переводить «затекст» и прочую невнятную поебень. Эткинд верно замечает, что сделать это даже, что называется, in good faith, невозможно. Понятно, что для этого переводчику необходимо не перевоплотиться, а самому неким мистическим образом стать «Хайне, Гёте и Золя». Но — и масштаб личности не тот, не говоря о биологии, генетике и любимых тем же Кашкиным «классовых различиях». Да и знаний не хватит. Ну и вообще абсурд. Получается, что на ниве перевода продолжается война «школы Станиславского» с «методом Чехова», по которой все же перевод играется в действительности. Убежденность Кашкина в том, что передовой советский переводчик способен изменить своему «классовому чутью» и стать кем угодно (а не просто в него перевоплотиться) нелепа и смехотворна. Здесь и залегают корни всех этих пресловутых «сырников».

Теоретические позиции Кашкина Эткинд прямо называет «ложными» и иллюстрирует наглядными примерами передержек и искажений в кашкинских разборах переводов. Хотя и он пресловутый «буквализм» толкует несколько превратно в духе времени, а издательство «Академия» 1930-х годов прямо-таки недолюбливает. Но до истерических доносов все ж не опускается (говорю же — приличный человек). Однако упрощенчество Маршака и небрежности Пастернака все равно оправдывает презабавно: к примеру, Шекспир, дескать, «темен» был, а Маршак их сделал «светлыми» для советского читателя. И в этом еще один — странный — урок этой книжки: при желании оправдать можно все, что угодно. Перевод — не математика, еще бы.

За черт-те чем

"За чертополохом", Петр Краснов

Удивительный артефакт антисоветской литературы пера талантливого и писучего казачьего генерала (кстати, как ему удалось столько написать-то? начинаешь подозревать неладное). Начинается как злая антиутопия-памфлет, вышибающая все основы из-под ног: демократический тоталитарный режим, в Европе победили социалисты и даже коммунисты, поэтому, в общем, неудивительно, что режим этот списан с раннего совка, каким его представляли в пролеткультовских брошюрах. Сбивает с толку слово «демократия», в которой Краснов в 1921 году, натурально, ничего не понимал. Начало вполне ядовито, потому что наш автор — все сразу, в т.ч. антисемит, хотя работает преимущественно с мифами и стереотипами, что придает и этой части, и следующей оттенок пародийности.

Потом, уже «за чертополохом», начинается натуральная лубочная утопия. В ее традиционном русском изводе теократического самодержавия. Зубы сводит, настолько она у него сусальная, леденцовая и паточная. Оголтелые скрепы — если б у нас были данные, что нынешний кремлевский режим умеет читать, легко было бы думать, что все свои программы «духовного развития» и патриотизма они списали у коллаборациониста Краснова. Хотя тот, сука, был хотя бы талантлив, писал вполне бойко и красочно (дроча на детали, еду и одежду), знал много разных интересных слов (кокошники на высокой груди у него никто не поправляет) и явно был честно убежден в превосходстве самодержавия и православия (в его пуританском, я бы сказал, изводе — с подвижничеством, служением и нестяжательством), в отличие от этой нынешней сволочи. От него — прямая дорожка к Сорокину.

Третья часть — куртуазный мещанский роман с нотками унылой достоевщины (муки Раскольникова и прочая лабуда), это уже не так интересно, хотя местами и трогательно. Ну и как «фантастик» он вполне зажигал для своего времени и образования (в диапазоне от крылатых паровозов до элемента водия и видеотелефонов).

В общем, я получил свою долю умеренного удовольствия от романа — и Краснов вполне мог бы стать и более легитимной фигурой в русской популярно-массовой литературе, если б не трагическая судьба коллаборациониста (и предательство англичан, конечно). А то в учебниках у нас, я полагаю, до сих пор фигурируют авторы значительно бездарнее, про нынешних не говоря.

Время творить книги

«Вольное время. Воспоминания о Гренич-Виллидж 60-х», Сьюзан Ротоло

Стареть можно по-разному — красиво и не очень. Некоторым — особенно женщинам — это удается потрясающе. Особенно тем, кто долго был на виду у публики ХХ века: взять Марианну Фэйтфулл (баронессу Захер-Мазох), Патти Смит или Джони Митчелл. Некоторым — не вполне (Кэролин Кэссади, например, это удалось не очень). Не спешите пинать рецензента — вульгарных гендерных исследований не будет. Просто кажется, что к женщинам время беспощаднее. Но в любом случае обязательным номером программы старения звезд и знаменитостей рано или поздно становится написание мемуаров.

В прошлом году вышла книга, которую любители рок-музыки ждали едва ли не сильнее второго пришествия Элвиса. Почти полвека молчала Сюзи Ротоло — первая муза Боба Дилана. И вот — «Вольное время. Воспоминания о Гренич-Виллидж 60-х». Писатели «блёрбов» убивались об стену: «Пожиратели Дилана истекут слюной…» «Диланологам с богатейшим воображением и не приснится…» Как же — девушка с обложки «Вольного Боба Дилана», второго студийного альбома, который и принес славу легенде рока ХХ века, — раскрыла рот. Сейчас-то мы всё и узнаем: чем жил, что курил, каков в постели…

Обломись, читатель чужих дневников. Много интимных подробностей ты узнал от самого поэта, когда вышел первый том его «Хроник»? То-то же.

Итак, чем знаменита «девушка с обложки», кроме, собственно, обложки? Тем, что 20-летний Дилан познакомился с ней, 17-летней художницей, где-то через полгода после того как зимой 1961 года приехал в Нью-Йорк из своей глуши, и они провели вместе года два. Известно, что она раскрыла ему глаза на какие-то вещи в искусстве, без которых невозможно представить себе все его дальнейшее творчество (стихи Артюра Рембо, например, или театр Бертольда Брехта). Чем она занималась после 1964 года — да и жива ли до сих пор — из массового сознания как-то стерлось. На экранах радаров она появилась лишь после выхода фильма Мартина Скорсезе «Нет пути домой», где ей пришлось поучаствовать. Почему ее нигде так долго не было — вопрос отдельный. Чтобы ответить на него, Сюзи Ротоло потребовалось написать книгу. И хорошо, что издатели в какой-то момент сообразили, что не стоит писать в подзаголовке «Моя жизнь с Бобом Диланом».

Имеет смысл предупредить сразу: смачных подробностей — равно как и объяснений, «почему Боб Дилан такой», — в книге нет. Есть панорама эпохи и места — там и тогда многим из нас хотелось бы родиться. Нью-Йорк, Гренич-Виллидж, самое начало 60-х. Город, в котором было дешево жить, а люди помогали друг другу просто так. Время, чей «фасад был проломлен битниками, а мы, следующее поколение, хлынули в эту брешь». В книге представлена вся сцена, и она гораздо интереснее отдельного портрета. На страницах оживают культовые фигуры, без которых и Дилана per se бы не было: верховный трубадур Дэйв Ван Ронк,главный пропагандист и собиратель американского фолка 60-х Израэль «Иззи» Янг, Фил Оукс, Сильвия и Иэн Тайсоны, Пит Сигер, блюзмены, фолксингеры и просто колоритные персонажи «Деревни». Но главный персонаж этой книги — время. Вольное время. Хотя «вольное» — это как посмотреть.

Сьюзан Ротоло родилась в 1943-м, и сама себя относит к поколению «красных подгузников». Так сами себя называли дети военных лет, чьи родители были коммунистами. Зачастую они — еще и дети иммигрантов. Можете себе представить, в каком котле варились Сюзи и ее сестра Карла: деды и бабки помнили Сардинию, откуда эмигрировали в «землю обетованную» в конце XIX века, и терпеть не могли ирландцев, которые отрывались на итальянцах за десятилетия собственных унижений; родители селились в еврейских кварталах, где становились «гоями» и «шиксами», работали в профсоюзах и читали Джона Рида, а о троцкистах и итальянских анархистах в присутствии детей старались не говорить. У многих родители сидели — за принадлежность к компартии или за сочувствие. «Плавильный котел» что надо: «красные под кроватью», антисемитизм, антикоммунизм, анти-всё. Детство сестер Ротоло прошло под тяжкой крышкой маккартизма, когда страх «Другого» (любого, кто хоть чем-то отличается от тебя и соседа) накрывал собою всё и мог быть угрозой для жизни — мог привести к погромам или визиту агентов ФБР в 5 утра с вытекающими последствиями. А тут — мало того, что чужие, итальянцы, но еще и красные… Какова у них может быть степень отчуждения?
Поэтому когда юная Сюзи Ротоло «села в метро из Куинса и вышла на правильной станции» в Гренич-Виллидж, где — так уж сложилось за 50-е годы — аутсайдерами, Другими были практически все, неудивительно, что для нее распахнулись все горизонты самостоятельной жизни. До встречи с Диланом оставалось несколько месяцев.

Да, Дилан в книге, разумеется, присутствует. И мы о нем даже узнаем что-то новое. Например, что он всегда «был нелинеен». Часто уходил в себя и подолгу не возвращался. Что в песнях его «не было ничего загадочного» (Сюзи не выдает, в каких именно присутствует она сама, но говорит, что некоторые ей трудно слушать до сих пор). Что «письма его были похожи на песни». Что в 1962 году был период, когда Боб Дилан думал, что он — Юл Бриннер:

Посмотрел еще одно замечательное кино [пишет он Сюзи в Италию] — «Великолепную семерку» — это же просто невероятно — как ни мерзко признаваться но я Юл Бриннер — боже просто вылитый — я стрелок — я зачистил городок мексиканских пеонов вместе с шестью другими стрелками — я застрелил Илая Уоллока — на какой-то миг мне показалось что я мог быть Илаем Уоллоком но как только увидел Юла — я просто сразу понял что я это он — никто мне об этом даже не говорил — я это с лету сам понял.
Да, ну и разве вот еще что: Боб Дилан обладал одним завидным навыком — пожалуй, только это и может быть отнесено к категории «интимных подробностей» его жизни:

…Мы вчетвером все допили, и нам удалось от Хадсон-стрит дойти до Уэверли-плейс. Там нас пригласили выпить еще, и мы согласились, хотя поддали уже хорошо. Бобби, сжав в руке ножку полного винного бокала, рухнул на тахту и через минуту крепко уснул. Вокруг продолжалась вечеринка, и все гадали, когда же он уронит бокал. Через некоторое время он проснулся; бокал по-прежнему держался прямо в его руке, не пролилось ни капли — этому зрелищу изумились все. Я потрясенно воззрилась на Бобби. "Чё?" — буркнул он, отхлебывая.

Читать о расставании «звездной пары Гренич-Виллидж» мучительно. Нет, дерьмо из вентилятора не летит, не надейтесь — просто на таком прекрасном фоне эпохи то, из-за чего, по мысли американских первоиздателей, книга и была написана, что составляет ее «уникальное торговое предложение», выглядит чужеродно. Версия Сюзи Ротоло в целом не противоречит версии Дилана, озвученной в «Хрониках»: он двинулся дальше, а Гренич-Виллидж и все ее обитатели — друзья, подруги, неприятели, музыканты, журналисты — остались «глотать пыль». Дело, что называется, житейское.

Только Ротоло смотрит глубже: это лишь согласно мифу ранняя фолк-сцена — нечто вроде «так здорово, что все мы здесь сегодня собрались». После «Вольного времени» рождаться там и тогда уже как-то не хочется. Тусовка первых фолкников была, ко всему прочему, средоточием нетерпимости (вспомним их реакцию, когда Дилан перешел в электричество: «продался шоубизу, а петь надо чисто, как наши деды в 20-е годы»), злословия (Ротоло наслушалась о себе всякого, вернувшись после вынужденной разлуки с любимым — несколько месяцев она провела в Италии по настоянию матери, которой, при всей ее рабочей закваске и идеологической выдержке, «певец протеста» Дилан как ухажер дочери активно не нравился) и вялотекущей бытовой мизогинии.

Последнее, по версии Ротоло, и стало едва ли не главной причиной разрыва (ну, помимо романа Дилана с Джоан Баэз, само собой, но обычная ревность в книге не педалируется). Тогдашняя фолк-сцена, вся такая передовая, раскованная и свободная, была плотью от плоти филистерской Америки. Даже в фолк-клубах женщина сливалась с фоном. Ей полагалось готовить еду и подавать выпивку, сидеть за столиком, украшать собой общество и не мешать мужчинам чесать языками или петь дедовские песни. А Ротоло со своей аутсайдерской-в-кубе закваской, видимо, уже тогда была кем-то вроде «прото-феминистки» второй волны. Мы не забываем, что движение за гражданские права еще не набрало оборотов: сегрегация касалась только черных, война во Вьетнаме еще не успела никому особо надоесть, да и лифчики никто прилюдно не сжигал. Все это случилось позже. Поэтому — итог:

Я никогда бы не смогла быть женщиной за спиной великого мужчины: мне недоставало дисциплины для такой жертвы… Я не хотела быть струной на его гитаре… [Гренич-Виллидж] стала тем местом, где надо быть, но я к тому времени ее покинула.

Жизнь «после Дилана» была, пожалуй, еще насыщеннее. Самые интересные страницы «Вольного времени» — о том, как в 1964 году Сюзи Ротоло стала участницей веселого политического хэппенинга: группы американских студентов летали на Кубу, чтобы доказать неконституционность государственного запрета на поездки туда. Эта часть истории радикального американского движения сейчас прочно забыта, да и тогда «министерства правды» не очень понимали, как все это преподносить, хотя без хайпа, конечно, не обошлось. Но мало кто знал, что поездки эти организовывались Албертом Махером, который тогда был другом и телохранителем Дилана (тому уже настоятельно требовался телохранитель — массовая истерия нарастала), а в одной группе одновременно с Сюзи на Кубе был студент-ботаник Джерри Рубин. Сложная многоходовая комбинация с заброской молодежи на «остров Свободы» через Лондон, Париж и Прагу читается сейчас похлеще любого «Ультиматума Борна».

Ротоло продолжала работать в театрах — причем не только художником сцены, она умела делать все, даже играла сама, — не прекращала участвовать в политических акциях, жила в Европе, преподавала. С Диланом они изредка пересекались, хотя прочнее оставались связи с другими людьми той эпохи и локуса. С немалой иронией Ротоло вспоминает, к примеру, что на исторических студийных сессиях при записи альбома «Снова Трасса 61» она сыграла две ноты: мультиинструменталист Эл Купер попросил ее придержать клавиши органа, пока сам играл какое-то соло, но она не помнит, на какой песне это было. Видимо, ее вклад в историю культуры — не в этом, как и не в пресловутой обложке, и даже не в «Suja-Baubles», самодельных фенечках, которые тогда, задолго до «моды хиппи» они придумали с подругой, чтобы вешать на сапоги.

И, чтобы у вас не оставалось сомнений, — Сюзи Ротоло жива. Она делает запредельно прекрасные книги, и я не имею в виду эту, массово-произведенную книгу мемуаров: книга для нее — средство выражения, арт-объект, алтарь, чудеснее ничего и быть не может. Сюзи состарилась изящно. Победила время и место: парадигма сменилась, «другие» стали «своими», завелись другие «другие», а она просто в какой-то миг, гораздо раньше современников, осознала неумолимость хода истории. Underdog оказался сверху. Что может быть утешительнее?

Видимо, еще и поэтому мы не вправе недоумевать, почему в конце книги автор сказала спасибо всем своим старым друзьям, кроме Боба Дилана.

Когда-то было опубликовано "Букником".

Летние звуки, услада души

Наш эксцентричный литературный концерт имени русской поэзии (и немного новостей мировой литературы)

...и начнем мы его с песенки, которая могла бы стать гимном нашей буквенной радиостанции:

Как в прошлых месяцах главной темой наших музыкальных десантов был Уильям Шекспир — «всё» английской и мировой поэзии, — так сейчас самое время обратить наши уши к А. С. Пушкину — «ой, всё» русской:

Несмотря на некоторую архаичность его поэтики, в новых форматах имя его звучит громко и напористо:

Но не единым Пушкиным, конечно, жива мировая музыка. Есенина тоже пели не раз — вот интересный старый эксперимент: «Исповедь хулигана» в переводе Ренато Поджиоли (на актера Безрукова в фан-клипе можно не обращать внимания, он там придает колоритного безумия а ля рюсс: Анджело Брандуарди спел эту песню за год до его рождения):

Ну и вот ваш истинный шедевр — мини-опера Федора Чистякова «Бармалей» на стихи Корнея Чуковского. Наслаждайтесь, как наслаждаемся ею мы все:

А интересно, сколько литературных отсылок вы найдете в этой небольшой бесхитростной песенке?

Советская поэзия тоже никогда не была обойдена вниманием рок-музыкантов. В частности, Константин Симонов:

А вот несколько новых полноформатных литературных релизов последнего времени. Кинг Хан выпустил, гм, пластинку «Давайте я вас повешу» по мотивам «Нагого обеда» Уильяма Барроуза и с его же голосом. Это достойное пополнение любой фонотеки истинного читателя:

Группа «Трижды» издала релиз под скромным заголовком «Вайссу» — известно именем какой страны Томаса Пинчона названный:

А коллектив под названием «Rapoon» тоже принес свою дань творчеству этого великого американского писателя — переиздали расширенную версию своей пластинки 1995 года «Киргизский свет»:

Закончим же мы наш сегодняшний выпуск еще одной новой песенкой, так или иначе связанной с нашей радиостанцией:

Не забывайте читать книжки этим жарким летом. Ваши Рок-Омары.

Биография несогласного

"Конец нейлонового века", Йозеф Шкворецкий

Чешский писатель и сценарист Йозеф Вацлав Шкворецкий родился 27 сентября 1924 года в богемском городке Начоде. Отец его, Йозеф Карел, работал клерком в банке и одновременно выполнял обязанности председателя местного отделения патриотической организации «Гимнастическая Ассоциация "Сокол"». Как следствие, его арестовывали и сажали в тюрьму как коммунисты, так и фашисты. В 1943 году Йозеф закончил реал-гимназию и два года работал на фабриках концерна «Мессершмитт» в Начоде и Нове-Месте по гитлеровской схеме тотальной занятости населения Totaleinsatz. Затем его призвали в фашистскую молодежную организацию Organisation Todt рыть траншеи, откуда в январе 1945 года он благополучно дезертировал. В оставшиеся месяцы войны Шкворецкий тихо проработал на хлопкопрядильной фабрике.


Когда война закончилась, он год проучился на медицинском факультете Карлова Университета в Праге, затем перевелся на философский факультет, который закончил в 1949 и получил докторскую степень по американской философии в 1951 году. В 1950-51 годах преподавал в социальной женской школе города Хорице-в-Подкрконоши, затем два года служил в танковой дивизии, расквартированной под Прагой в военном лагере Млада, где впоследствии, во время советской оккупации, располагалась штаб-квартира советской армии.

Примерно с 1948 года Шкворецкий входит в подпольный кружок пражской интеллигенции, с которым были связаны Иржи Колар -- поэт и художник-авангардист, Богумил Грабал -- автор книги «Пристально отслеживаемые поезда», композитор и автор первой чешской книги по теории джаза Ян Рыхлик, экспериментальная писательница Вера Линхартова, теоретик современно искусства Индржик Халупецку. Будучи членом кружка и часто посещая полулегальные встречи группы пражских сюрреалистов на квартире художника Микулаша Медека, Шкворецкий становится довольно известен среди неофициальных литераторов начала 50-х годов.

Свой первый роман (а на самом деле -- третий), «Конец нейлонового века» Шкворецкий предложил издателям в 1956 году, и перед самой публикацией книга была запрещена цензурой. После выхода в свет в 1958 году второго романа «Трусы», написанного за десять лет до этого, его уволили с редакторского поста в журнале «Мировая литература». Книгу запретили, тираж конфисковала полиция; редакторов, ответственных за ее выход в свет, уволили, включая главного редактора и директора издательства «Чехословацкий писатель». Этот случай стал чуть ли не основным литературным скандалом конца 50-х годов и послужил предлогом для самой основательной «чистки» интеллектуальных кругов Праги.

Тем не менее, политический климат в стране слегка менялся, и через пять лет Шкворецкому удалось опубликовать повесть «Легенда Эмёке» -- несмотря на партийную критику, книга стала одной из самых значительных литературных удач середины 60-х годов. Слежка за автором, несмотря на это, не прекращалась; к примеру, Шкворецкого приняли в Чехословацкий Союз Писателей только в 1967 году -- и то, «через задний ход»: его выбрали председателем секции переводов, что автоматически означало избрание в полноправные писатели. В 1968 году он становится членом ЦК Союза Писателей, а чуть раньше -- членом ЦК Союза творческих работников кино и телевидения.

Последней книгой Шкворецкого, вышедшей в Чехословакии, стал роман «Прошлое Мисс Сильвер» (в 1968 году, причем за год до этого роман был отвергнут директором издательства «Млада Фронта», заменившим своего «вычищенного» предшественника), восьмидесятитысячный тираж второго издания которого был по приказу властей уничтожен в 1970 году вместе с рассыпанным набором другого его романа «Танковый корпус». Неудивительно -- «Мисс Сильвер» была ядовитой и обжигающей сатирой на чешский издательский мир, цинично приспособившийся к давлению коммунистического режима. Среди переведенных им в то время на чешский язык авторов -- Рэй Брэдбери, Генри Джеймс, Эрнест Хемингуэй, Уильям Фолкнер, Раймонд Чандлер и другие. В 60-х годах писатель активно работал с ведущими чешскими кинематографистами «новой волны». Его совместный с Милошем Форманом («Пролетая над гнездом кукушки», «Волосы» и т.д.) сценарий «Джаз-банда победила» был лично запрещен тогдашним президентом республики Антонином Новотным, поскольку основывался на рассказе Шкворецкого «Хорошая джазовая музыка» (Eine kleine Jazzmusik), который сам в свою очередь был запрещен за два года до этого вместе со всем первым номером «Джазового альманаха». Для завоевавшего Оскар Иржи Менцеля («Пристально отслеживаемые поезда») Шкворецкий написал два сценария, ставшие популярными комедиями: «Преступление в женской школе» и «Преступление в ночном клубе», а для Эвальда Шорма -- «Конец священника», представлявший Чехословакию на Каннском кинофестивале в 1969 году и прошедший по экранам США. Шкворецкого почитают не только за романы, но и за рассказы, статьи и эссе о джазе, детективные повести и даже критическое исследование 1965 года о детективном жанре вообще.

В Чехословакии Йозеф Шкворецкий получил две литературные премии: в 1965 году ежегодную премию Союза Писателей за лучший перевод («Притчи» Уильяма Фолкнера, в соавторстве с П.Л.Доружкой) и в 1967-м -- ежегодную премию издательства Союза Писателей за лучший роман («Конец нейлонового века», сначала запрещенный в 1956 году, но через одиннадцать лет после этого и через шестнадцать лет после написания увидевший свет).

После советского вторжения 1968 года Шкворецкий вместе с женой, писательницей, актрисой и певицей Зденой Саливаровой, известной по фильму «Партея и гости» и роману «Лето в Праге», эмигрировал в Канаду, где со временем стал профессором английского языка и кинематографии в Университете Торонто. За первые десять лет жизни в Канаде он написал и опубликовал больше художественных и документальных работ, чем за двадцать лет творческой жизни в Чехословакии. Вместе с женой в 1971 году они основали чешскоязычное издательство «68», опубликовавшее более 70 книг ведущих чешских писателей, как живущих в изгнании, так и оставшихся на родине: «Шутку» и «Прощальную вечеринку» Милана Кундеры, «Меморандум» Вацлава Гавела, «Подопытных свинок» Людвика Вакулика, «Бедного убийцу» и «Белую книгу» Павла Когоута, «Победителей и побежденных» Геды Ковалевой и Эразима Когака и многие другие. Многие критики считают собственную книгу Шкворецкого «Бас-саксофон», выпущенную в те же годы, лучшим романом о джазе всех времен.

Уже в Канаде Шкворецкий получил стипендию Совета Старейшин по искусству для создания романа «Инженер человеческих душ». В 1975 году он избирается почетным членом американского Общества Марка Твена за роман «Прошлое Мисс Сильвер». В июне 1978 году его радиопьеса «Новые мужчины и женщины» номинирована как «Лучшая пьеса месяца» в Германии, а в 1980 году он получил Нойштадтскую международную премию по литературе. Тогда же писатель назначается стипендиатом Мемориального Фонда Джона Саймона Гуггенхейма за начатый им роман о жизни Антонина Дворжака «Скерцо каприччиозо» («Влюбленный Дворжак»), законченный в 1982 году. Его «Танковый корпус» был экранизирован на родине только в 1991 году.

* * *

В Чехословакии имя Шкворецкого, без преувеличения, известно каждому читающему человеку. Роман двадцатичетырехлетнего писателя «Трусы», несмотря на яростное давление властей, стал определенной вехой в чешской литературе, а сам автор, в особенности после второго его издания в 1963 году с нахальным предисловием -- едва ли не самым популярным автором. Из-за чего же разгорелся тогда весь сыр-бор в стране, на которую в то время мыслящее население Советского Союза смотрело как на форпост свободной мысли и демократии в социалистическом лагере?

Книга послужила своего рода зеркалом, в которое официальной Чехословакии совсем не хотелось заглядывать. Темой, постоянно всплывавшей на поверхность, была жалость к немцам, разбитым и деморализованным войной. Русские поражают главного героя своим очаровательным примитивизмом (именно определение «монголы» применительно к ним вызвало самй большой скандал в 1958 году). Роман получился антипартийным и богоборческим одновременно: все чувствовали себя объектами авторской сатиры. События разворачиваются в провинциальном богемском городишке в мае 1945 года: гитлеровцы отступают, советская армия берет под контроль район, населенный, в основном, освобожденными военнопленными -- англичанами, итальянцами, французами, русскими («монголами», которых местное население считает не очень чистоплотными), еврейками-узницами концлагерей. Рассказчик, двадцатилетний Дэнни Смирицкий, выросший под сильным влиянием американского кино и музыки, и его друзья, музыканты джазового ансамбля, наблюдают весь этот поток власти, человеческой природы и смерти бурлящий вокруг, все основные мысли и энергии отдавая женщинам и музыке. В романе нет героев по определению. Персонажи обнаруживают себя пленниками фарса, который в следующую минуту превращается в кошмар. Группа, может, и мечтает совершить что-нибудь героическое во имя своей страны, но получается у них только музыка. Попытки же провинциальных бюрократов стравить местных сторонников коммунизма с фашистскими оккупационными властями по большей части оканчиваются трагически. В целом же книга стала трогательным и драматическим свидетельством глубокого социального напряжения, вызванного оккупацией Чехословакии советской армией.

Джаз персонажей романа, подавлявшийся фашистами и окрещенный ими «жидонегроидной музыкой», -- тем не менее, оставался политичен. Играть в то время блюз или петь скэт означало, по сути дела, выступать за свою личную свободу и спонтанность самовыражения, за все, что ненавидели и старались сокрушить нацисты. Во время гитлеровского «протектората» сам Шкворецкий тоже играл джаз. Автор до сих пор считает свою музыку чем-то вроде кнута, шипа в боку всех жадных до власти сильных мира сего, от Гитлера до Брежнева. Будучи в высшей степени метафористом, Шкворецкий часто использует джаз в его хорошо знакомой исторической и интернациональной роли как символ и источник антиавторитарных умонастроений.

Мы вновь встречаемся с Дэнни Смирицким в «Танковом корпусе», «Игре в чудо», «Бас-саксофоне» и «Инженере человеческих душ: развлечении на старые темы жизни, женщин, судьбы, мечтаний, рабочего класса, тайных агентов, любви и смерти». «Бас-саксофон» составлен из воспоминаний и двух новелл, первоначально порознь опубликованных в Чехословакии в 60-х годах. Как и в «Трусах», в воспоминаниях «Красная музыка» возникает атмосфера того смутного и унылого времени Второй Мировой войны в Европе, в которой совершалась странная карьера корневой американской музыки, перенесенной на совершенно чужую почву.хотя мемуары служат лишь предисловием к повестям, читать их едва ли не интереснее. В этом коротком, но страстном эссе Шкворецкий показывает, что, поскольку поклоннику джаза за Железным Занавесом приходится мириться с печалями, далекими от его собственных забот, музыка неизбежно несет для него не только ощущение оторванности и тоски, но и горько-практичное политическое неприятие окружающего.

«Легенда Эмёке», первая из двух повестей книги, хрупка, лирична, «романтична» и, как и ее заглавный персонаж, почти сказочна. Именно из такого материала ткутся притчи. В поэтическом образе Эмёке, ранимого и нежного существа с широким диапазоном духовных исканий, вся история обретает душевную глубину неравнодушия. Тем не менее, некоторые критики считали, что ее образ недостаточно ярок и жизнен для того, чтобы нести на себе бремя того, что она должна была по замыслу представлять. Убедительнее выглядел другой персонаж -- циничный и аморальный школьный учитель, символ типично «совковой» образованщины и двойного нравственного стандарта, так хорошо нам всем знакомого.

«Бас-саксофон» считается более удачной новеллой, вероятно, потому, что подлинная страсть шкворецкого, музыка, выступает лейтмотивом повествования, мощной символической и идеологической силой, в то время как в «Эмёке» она -- не более, чем подводное течение. История паренька, играющего джаз при гитлеровском режиме и мечтающего о настоящем бас-саксофоне в настоящем джазовом оркестре, -- чистое волшебство, парабола, притча на темы искусства и политики в той зоне, где они как-то уживаются вместе, а джаз в полной мере служит метафорой человеческой свободы и самореализации. Вся книга в целом стала пронзительным и освежающим явлением в современной чешской литературе -- в ней нет ничего, кроме труда воображения, и тем она восхитительна.

Последующее творчество Йозефа Шкворецкого продолжало отражать события его собственной жизни. Любитель джаза Дэнни Смирицкий постарел, эмигрировал в Канаду и устроился преподавать в маленький колледж Университета Торонто. «Инженер человеческих душ» (так хорошо знакомый всем нам сталинский термин) -- обширный, остроумный, однако фундаментально серьезный роман. Все прошлое Дэнни -- все его столкновения с фашизмом в молодости, его романы и романчики, опыт общения с собратьями по эмиграции -- и его настоящая жизнь переплетаются в нелинейном повествовании, почти обескураживающем по богатству и насыщенности. Разнообразие повествовательной ткани сообщает «Инженеру» ту широту кругозора, которая намного превосходит тему книги, обозначенную в солидном подзаголовке. Автор касается и опасностей догматического мышления, и политической наивности Запада, и несправедливостей тоталитарных режимов. По охвату реалий и Запада, и Востока, равных этой книге найдется немного. В полном, хотя и несколько старомодном, смысле «роман идей», она одновременно -- и повесть жизни самого Шкворецкого (он сам говорил, что Дэнни -- «фигура автобиографическая, смесь реального и желаемого») и, по выражению канадского критика Д.Дж.Энрайта, «Библия Изгнания».

Хотя цикл о Дэнни Смирицком, вероятно, приблизился с «Инженером человеческих душ» к концу, музыка по-прежнему звучит в следующем романе Шкворецкого «Влюбленный Дворжак». Беллетризованная биография композитора, посещавшего Нью-Йорк и испытавшего влияние негритянской народной музыки и джаза, дает автору повод поразмышлять о синтезе двух доминирующих музыкальных культур нашего времени -- классической европейской традиции и джазовой американской. Хотя синтаксически озадаченные американские критики сочли, что повествовательная структура начальных глав «Дворжака» слишком сложна, чтобы ими можно было наслаждаться, но традиционный юмор автора в дальнейшем оживляет книгу, и в целом роман -- достойная дань памяти Антонину Дворжаку и праздник той музыки, дорогу которой он проложил.

Стиль прозы Шкворецкого, пишущего и на чешском, и на английском, поэтичен, и сюжет в ней часто играет меньшую роль, чем игра слов и образов. Его длинные периоды виснут и уходят в бесконечность, а огромные придаточные в скобках паровозами грохочут мимо. Язык его в высшей степени музыкален, одновременно напоминая фуги и сонаты -- и бесконечные саксофонные импровизации свободного джаза. В нем -- и ностальгия, и горечь писателя, оторванного от родной языковой среды чуждой тоталитарной силой. Проза Шкворецкого не потеряла своего блеска и свежести и сейчас, через 40 лет. Сам он в предисловии к канадскому изданию «Бас-саксофона» писал: «Для меня литература постоянно трубит в рог, поет о молодости, когда молодость уже безвозвратно ушла, поет о родном доме, когда в шизофрении времени вдруг оказываешься на земле, лежащей за океаном, на земле, где -- как бы гостеприимна или дружелюбна она ни была -- нет твоего сердца, поскольку ты приземлился на этих берегах слишком поздно».

Пророки в наших палестинах

"Ролевые модели", Джон Уотерс

Нельзя ли потише? Я здесь пытаюсь гладить!
— Божественная в «Лаке для волос»

Да, нельзя ли потише? Мы здесь пытаемся говорить о культурных героях, культовых фигурах и ролевых моделях. Ну и вы, пророки, заходите.

Путь русского паломника к истокам творчества Джона Уотерса достаточно типичен. В поздне- и постсоветском видеопрокате самыми доступными, понятно, были фильмы «мейнстримного» периода Уотерса — «Полиэстер» (1981), «Лак для волос» (1988) и «Плакса» (1990), чуть позже к ним добавилась «Мамочка-убийца»(1994). Это была тетралогия восхитительных визуальных поп-леденцов с довольно ядовитым привкусом. Она работала безотказно и радовала всех без исключения. Затем настал черед более ранней классики — изумительной «Дрянной трилогии»: «Розовых фламинго» (1972), «Женских неприятностей» (1974) и «Отчаянного житья» (1977). Они уже нравились далеко не всем «насмотренным» киноманам. Чтобы полюбить эти киноработы, требовалось… да, некоторое усилие. Но если обряд инициации преодолевался успешно, адепт научался с немалой и чистой радостью воспринимать и то, что не нравилось практически никому, — экзотику вроде «Мондо Дряно» (1969) или «Множественных маньяков» (1970). Фильмы последних лет — «Писюн» (1998), «Сесил Б. Девинутый» (2000) и «Стыд-позор» (2004) — можно, по-моему, смотреть уже только в контексте сорока лет работы балтиморского мастера, которого сам Уильям С. Барроуз обозвал «Римским Папой дряни». Про то, насколько любимы эти фильмы, я уже ничего не знаю, но сам неизменно им радуюсь.

Надо признаться, что я припал к этому источнику вечного наслаждения сравнительно поздно — когда в начале 90-х посмотрел «Невероятно странную кинопанораму», дивный, но, к сожалению, короткий документальный сериал Джонатана Росса о подвижниках современного киноискусства. Открывался он, как легко догадаться, увлекательным рассказом о Джоне Уотерсе. После этого уже стыдно было не ознакомиться с первоисточниками.

И вот — «Ролевые модели», новейшая книга человека, который даже признанному бяке мировой культуры Берроузу казался несколько чрезмерен. Фактически «Модели» продолжают мемуарную линию «Шизика: Маний Джона Уотерса» и искусствоведческие исследования «дурновкусия», намеченные в «Шоковой ценности». Книги эти, разумеется, необходимо читать всем, кому интересен сам Уотерс и его эстетическая система. Ожидать, что эти труды когда-либо издадут по-русски, не приходится, но я уверен — вы справитесь и так.

В «Ролевых моделях» речь идет о том, что во всех смыслах возбуждает самого режиссера и художника. Название вас не обманет. Но вы не найдете в этой книге воспоминаний о Хэррисе Гленне Милстеде или прочих «Дримлендерах». Вы отыщете здесь лишь самые мимолетные упоминания о том, как Уотерс «плясал джиттербаг с Ричардом Серрой, ужинал в День благодарения с Ланой Тёрнер, пил чай с принцессой Ясмин Ага Хан, бухал с Клинтом Иствудом и несколько раз встречал Новый год в гштадском шале Валентино». И, совершенно очевидно, здесь мало чего будет про кино. Обо всем этом можно прочесть и в других местах.

В этой книге, — говорит нам автор, — нет дурновкусия и нет иронии. И моих фильмов в ней тоже нет. Она — о людях, и я крайне серьезно прошу вас, по крайней мере, изучить каждого и взглянуть на него под иным углом. Все они важны для меня — даже те, кому довелось пережить нечто ужасное. Я нисколько не жалею, что с ними знаком. Поражает меня другое — поведение тех, кто считает себя совершенно нормальными, а неосознанно действует при этом так, что за них стыдно.

Вот те «ролевые модели», о которых автор пишет с большой нежностью и любовью.

Джонни Мэтис — сильно эстрадный певец, популярный в США с середины 50-х. У нас таких долгожителей нет, так что сравнивать особо не с кем (может, что-то вроде Эдуарда Хиля). Гей Мэтис или нет, так до конца и не ясно, но вот то, что он афроамериканец, для многих стало откровением.

Теннесси Уильямс — с ним автор знаком не был, но кому это мешает? Его мы знаем хорошо — но лишь в «дружелюбной» ипостаси. «Гадкого» Теннесси Уильямса почти не знают даже самые грамотные американцы.

Лесли Ван Хаутен — «хипповая феечка» из «семьи» Чарлза Мэнсона, давняя подруга нашего автора. Она по-прежнему сидит в тюрьме — уже гораздо дольше, чем провели в заключении нацистские преступники. Уотерс активно поддерживает движение за ее условное освобождение.

Рей Кавакубо — японская мастерица очень дорогой одежды для фриков и идеолог марки «Comme des Garçons». Рубашки с карманами, нашитыми изнутри, и галстуки, заляпанные спермой, нам все равно не по карману. Джон Уотерс это отлично понимает, но устоять перед такой одеждой не может и потому с радостью иногда демонстрирует модели CDG на подиуме.

Леди Зорро, Эстер Мартин и некоторые другие персонажи балтиморских баров — стриптизерши, владелицы и завсегдатаи. Это люди, которым Уотерс благодарен за какие-то жизненные уроки, — ну, если не им самим, то их детям, из которых вопреки всему получились крайне вменяемые люди. Кстати, страницы о том, какими стали детки самых неблагополучных мамаш — какой-нибудь стриптизерши-лесбиянки-алкоголички-героинщицы (да, это один человек в данном случае), — едва ли не самые поразительные во всей книге. Предметный урок по педагогике.

Сколько-то книг разных писателей, из которых я, к примеру, знаю только Джейн Боулз и Айви Комптон-Бёрнетт.

Литтл Ричард — это не самый очевидный выбор героя повествования и образца для подражания, но вот поди ж ты.

Крайне маргинальные гей-порнографы, вроде Бобби Гарсии, всю жизнь снимавшего только морских пехотинцев, или Дэвида Хёрлза, который специализировался на только что откинувшихся зэках.

Художники Майк Келли, Сай Туомбли, Ричард Таттл и еще несколько подобных «икон современного искусства» — их автор зовет своими «сожителями», поскольку их скандальные и/или противоречивые работы украшают все его жилища.

И, наконец, сам Джон Уотерс.

Пусть вас не обманывает краткость этого списка. Каждая фигура задает тему для свободных ассоциаций и воспоминаний. Например, в главу о Литтл Ричарде просачивается вставная новелла вот такого рода:

— А вы сейчас еврей? — осведомляюсь я и пересказываю сообщения о том, что Ричард пошел по стопам Сэмми Дэйвиса-младшего.
— Об этом я предпочитаю не говорить, — загадочно дразнит он. — Но скажу так. Я верю в Бога Авраама, Исаака и Иакова. Я верю, что Бог заповедал шаббат на седьмой день. Верю, что мы должны есть одно кошерное. Позавчера вечером меня приглашали на вечеринку. К Роду Стюарту. Я не пошел, потому что в пятницу у меня начинается шаббат.
— Поговаривали, что в иудаизм вас обратил Боб Дилан, когда вы лежали на смертном одре после несчастного случая?
— Боб Дилан — мой брат. Я его люблю так же, как Бобби Дарина, а он — моя детка. У меня такое чувство, что Боб Дилан — мой кровный брат. Я верю, случись так, что мне было бы негде жить, Боб Дилан купил бы мне дом. Он сидел у моей кровати — не отходил много часов. У меня все болело так, что никакие лекарства не помогали. Мне вырвало язык, искалечило ноги, проткнуло мочевой пузырь. Я должен был умереть. Залечь на шесть футов под землю. Бог меня воскресил — именно поэтому я должен поведать об этом миру.

Ошибкой было бы думать, что «Ролевые модели» — всего лишь прекрасно написанный мемуар об интересно прожитой жизни или агиография незаметных героев американского дна. В девяти главах Уотерс как бы закладывает фундамент, подводит нас к сокрушительному финалу — эдакому выходу с кордебалетом и под фанфары. Готовы? Сейчас Сид Вишес споет вам «Мой путь». По-своему.

Да, автор не только намерен производить парфюмерию с собственной фамилией (которая у французов, например, ассоциируется лишь с той водой, которая в сливном бачке). Уотерс ни больше ни меньше предлагает узаконить новую религию — окрестить (в широком, широком смысле) ее «радикальной святостью»: «Дорогие единоверцы, — пишет он со своей традиционной возмутительной невозмутимостью, — мы разобщены, как бывшие католики или ленивые евреи, что до сих пор грызутся из-за допустимых пределов стыда или виновности. Или, что еще хуже, как протестанты, что обратились в спившихся атеистов или ссыкливых агностиков и что ни день уклоняются от действительно важных вопросов. Все вместе мы можем стать новыми святыми мерзости». Далее следует подробное руководство — примерно «Как превратить детские комплексы и фантазии в успешную карьеру и показать нос культуре и обществу».

О величине этой фиги в кармане можно лишь догадываться, но в любом случае человеку, снявшему «самый отвратительный кадр в истории мирового кино» есть что сказать не только о себе, но и об иконах мировой цивилизации:

А Иисус Христос? Нет, я верю, что он считал себя Сыном Божьим, но ведь невинную ошибку может допустить кто угодно. Вероятно, он был хороший человек. Определенно — законодатель моды. Несколько самовлюбленный. Чуточку помешанный, совсем как мы с вами. Но, как недавно отметила одна моя элегантная знакомая: «Мой муж умер от рака, и на то, чтобы наконец испустить дух, у него ушло лет пять ужасной боли и мучений. А Христос провисел на кресте одни выходные. И в чем тут подвиг?» Знаете, возможно, она права. Многие мои друзья по многу лет медленно и мучительно умирали от СПИДа. Неужели в наше время границы страданий так раздвинулись?
Возмутительно. Примерно так же возмутителен в свое время был пророк Элиягу, да? Приходил непрошенным, вразумлял идиотов, орал не пойми что, никто его не любил. А потом — фигак, колесница огненная. Так что вы поосторожней с ярлыками на всякий случай. К кинокритикам особо относится.

…Стало быть, вперед, мои бестрепетные читатели, — смотреть фильмы Джона Уотерса. Вооружитесь для начала этой книжкой и освежите свой взгляд на мир. Это от Шабтая Цви не осталось ничего, кроме ученических изложений, а нам все же есть с чем работать. Мировоззрение у вас никогда уже не будет прежним. Его ролевые модели — фигуры того среза культуры, которая нигде не популярна, везде малоизвестна и повсюду считается отвратительной, как недавно отметила одна моя элегантная знакомая.

Простите, но мне «Элвин и бурундуки» всегда нравились больше «Битлз», Джейн Мэнсфилд — больше Мэрилин Монро, а «Три придурка», по-моему, гораздо смешнее Чарли Чаплина.

Отнюдь не поза, но — сознательная позиция. Если вы еще не знакомы с фильмами Джона Уотерса, придется поверить мне на слово. Явился новый пророк. Честный, бесстрашный, с непривычным, но от этого не менее истинным мессиджем. Многая лета.

Когда-то впервые опубликовано "Букником".

​Взгляд окрест

Наши неторопливые литературные и мультимедийные новости

Скоро на экранах:

Итальянский режиссер (и друг редакции Радио Голос Омара) Томмазо Моттола представляет проект, чья подготовка заняла несколько лет: «Каренина и я». Это документальный фильм о том, как норвежская актриса Гёрильд Маусет готовилась к роли Анны Карениной, чтобы сыграть ее в постановке Приморского краевого театра драмы им. Горького во Владивостоке. Для этого она (и съемочная группа) проехала по всей России на поездах — ну правильно же, Каренина и поезда неотрывны друг от друга; кроме того, она выучила русский язык — и еще много чего пришлось ей сделать.

Получился удивительный фильм — не только об интерпретации русской классики, но и о любви к этой стране, и о том, из какого сора растут стихи, не ведая стыда, и о женской судьбе. Когда премьера его состоится в России (а у нас есть данные, что скоро) — не пропустите. Оно того стоит. И не забудьте о том, откуда вы впервые об этом узнали.

Раз уж речь у нас зашла о кино, вот еще один любопытный артефакт:

Уилл Селф в конце мая на ретроспективе фильмов Андрея Тарковского в Лондоне представил «Солярис», снятый по мотивам известно какого произведения. Это вполне потрясающий монолог сам по себе. А вся ретроспектива из семи фильмов называлась «Запечатление времени» — по названию книги самого режиссера:

Возможно, вы слышали об этом проекте:

…но напомнить еще раз не помешает. «Цифровая библиотека Бекетта» — 757 томов, 248 статей, чьи физические оригиналы не найдены или не существуют. Плюс рукописи, конечно. Это воспроизведение парижской библиотеки писателя и материалы из архивов и частных коллекций. Уникальная возможность посмотреть, что и как читал гений литературы ХХ века.

Вот хорошая подборка материалов о Борисе Виане в джазе (на снимке он с Майлзом Дейвисом).

Если вы знаете, кто такой Иван Колесников, кому подписан этот снимок, сообщите в редакцию. Но вообще «Маленький мсье Кокосс» доступно объясняет, в чем величие Виана как музыканта, а не только как писателя, это имеет смысл изучить.

А вот здесь вы найдете удивительное:

Это плейлист с 8 часами записей Дилана Томаса для «Би-би-си» (не забывайте включать свои анонимайзеры, если хотите послушать из России). В видео, кстати, можно посмотреть на его внучку, но смысл не в этом, а в том, что Дилан Томас читает стихи — и свои, и чужие. Бесценно.

Если не полениться и пойти по ссылкам (мы понимаем, что это сейчас немодно), то здесь вы обретете удивительный архив испаноязычного сюрреалистического самиздата за 1928–1967 годы. Золотое у них было подполье.

А это Олдос Хаксли. В 1950 году он рассказывал, каким мир станет через полвека. Ну и как, похоже?

И вот еще диковина: видимо, первый в истории кино биопик — его в 1909 году снял Д. У. Гриффит. Эдгар Аллан По сочиняет «Ворона».

Англо-канадский журналист и писатель Мэлкэм Глэдуэлл запустил на днях собственный подкаст — «Ревизионистская история». Подписаться на него можно здесь.

В конце мая, в честь дня рождения Натальи Горбаневской мы показали вам удивительное произведение — песню Джоан Баэз о ней. Мало кто (статистически) нынче помнит, что великая американская фолк-певица вообще любила русскую культуру, а в особенности — правильную, антисоветскую. Вот и Булата Окуджаву она пела:

Ну и немного об искусстве:

здесь вы найдете удивительную галерею винтажных обложек к произведениям Рея Брэдбери. Насколько бы выиграли от таких его российские издания…

И напоследок — материал, посвященный птице, так или иначе подарившей нам имя. С названием, близким к универсальному: «Додо — мифы и реальность» (и панда, конечно).

Приятного чтения, смотрения и слушания вам в эти короткие летние ночи. Но главным образом, конечно, — чтения.

Телесериал на бумаге

"Криптономикон", Нил Стивенсон

Эпоха у нас такая, что перегруз информации транслируется по всем каналам, и предпочитаемой литературной формой давно стали «цитаты Раневской» и демотиваторы, а предпочитаемой формой потребления движущихся картинок — анимированные гифы. Клипы Ю-Тьюба — это длинно, досматриваются до конца сильно не все, а статусы Фейсбука считаются «лонгридом», если в них больше одной строки, и оставляются «на потом». Последние дни как бы уже настали.

При всем при этом, как ни удивительно, все постепенно свыклись с мыслью, что телесериал — это просто длинный роман: иногда бульварный, не всегда, прямо скажем, гениальный, но неизменно с продолжением, публикуется в газетных подвалах долгих вечеров. Работы и мозговых усилий на просмотр даже самой презренной жанровой шняги тратится столько же, сколько на изучение классиков марксизма-ленинизма или толстых томов модернистов.

А тут вам другой интересный пример взаимопроникновения жанров: книга в формате телесериала (напомню, что такого бума их еще не было, когда она писалась). Сценарий этого сериала мог бы написать Пинчон, но не написал, поэтому приходится довольствоваться тем, что есть. Короткие эпизоды, не весьма тщательно проработанные характеры, киномонтаж, сюжетные арки, отступления и вставные новеллы, флэшбэки и флэш-форварды — все, как мы в последние годы привыкли. Сериальность — вообще богатый литературный жанр, и он, понятно, не одни ж там мексиканские мыльные оперы. В «Радуге», с которой «Криптономикон» часто сравнивают, Пинчон, видать, тоже что-то подобное делал — задолго до того, как это стало модно, — но этим, некоторыми приемами да некоторым родством натуры сходство этих романов и ограничивается.

Шедевр (как все говорят) Стивенсона — вполне увлекательная одномерная линейная развертка на занимательные темы. Тексты же вообще существуют в диапазоне от нуля измерений до энного их количества, но это тема для диссертации какого-нибудь литературного тополога: Бекетт, например, может быть представлен в виде точки, у Пинчона измерений явно четыре, ну и так далее… К огромному количеству книжной продукции такая метафора вообще неприменима, как мы знаем.

Анализировать или описывать «Криптономикон» без толку, мы и не будем — читать его вполне, конечно же, стоит, как стоит смотреть качественный телесериал. Жаль одного — что он пошел по пути экстенсивного накопления целей квеста / ядра заговора. Точка притяжения тут — не просто золото, а очень много золота. Это мило само по себе, но как-то уж очень банально.

То, что нам нужно для жизни

"Банда гаечного ключа", Эдвард Эбби

Это не сопротивленье, а война. И все мы прекрасно знаем, кто враг. Не мужчины, не женщины и не дети.

Этот роман написал идеолог и предтеча экотерроризма, анархист и энвайронменталист Эдвард Эбби (1927–1989). На его творчество и жизнь повлияли Торо, Гэри Снайдер и Кропоткин. В 1950-60-х он работал рейнджером в Службе парков. Облагораживал рекламные щиты и, видимо, занимался другими актами саботажа, иначе не смог бы все так детально описать в «Банде». Ну, пил, конечно. Похоронен по завещания так, чтобы не нашли, в пустыне Аризоны (чтобы удобрить собой почву). На ближайшем камне друзья вырезали имя и даты жизни + «Без комментариев». Найти его могилу действительно невозможно — его друг Роберт Редфорд, например, не смог.

А воздействие романа на жизнь замерить проще, чем для многих других произведений литературы. Уже в конце 70-х возникло радикальное эко-движение "Earth First!" и другие партизанские группы прямого действия (Фронт освобождения земли), которые вели борьбу только с собственностью, без кровопролития. Только в 00-х годах подобные организации нанесли ущерба больше чем на 100 млн долларов: их целью было — сделать уродование природы невыгодным. Методы были разные: от творческого усовершенствования биллбордов до борьбы с карьерным способом добычи ископаемых путем вывода из строя техники, с изведением естественных лесов в пользу плантаций древесины и проч. Противоречия, конечно, в этом были: возможные травмы (хотя они оставались на совести компаний-хищников), лозунг «мы так ненавидим хайвэи, что нет причин на них не мусорить», и т.д. Но все это не так существенно, как прекрасный героизм и безбашенная удаль персонажей Эбби, списанных с реальных людей и ставших реальными людьми.

В общем, это великолепный, музыкальный, пронзительный роман (и при этом натуральный кинематографичный триллер) о человеческом братстве, об истинном прайде перед отвратительной безликой массой Системы. Он абсолютно необходим для жизни, хотя по-русски его судьба темна. В сети обретается перевод Е. Мигуновой (неведомого мне качества), но была издана книга или нет, история умалчивает.

Шекспир и компания

Продолжение нашего необычайного литературного концерта о вдохновении

В прошлый раз мы немножко не допели Шекспира. Исправляемся и поем, а также немножко читаем.

Это были сонеты 20 и 10. На русском 40-й его сонет известно пела Алла Пугачева:

Ну и № 90, конечно, куда же без него. Сейчас самое время его вспомнить:

А вот 65-й сонет исполнял Валерий Леонтьев:

Микаэл Таривердиев в свое время написал небольшую песенную сюиту, которая так и называлась — «Сонеты Шекспира»:

Вот здесь и здесь немного из того же самого в исполнении Дмитрия Певцова. Ну и Офелию помянем заодно в своих молитвах:

А также самого Барда — хоть стрэтфордского, хоть толкиновского, хоть самого Гомера. Песенка-то хорошая и очень литературная:

После чего затем перейдем собственно к компании и вместе с «The Pogues» вспомним двух великих современных бардов — Леонарда Коэна и Брендана Биэна:

В связи с прошлогодним фильмом все вспомнили об американском писателе и сценаристе Далтоне Трамбо, но мало кто помнит, что вот эту песню вдохновил его антивоенный роман 1939 года «Джонни взял ружье»:

Вообще вдохновение — тема широкая. Кто бы мог подумать, например, что роман Джека Керуака «На дороге» вдохновит вот это:

И тем не менее, это так. А вот будущая культовая писательница Рикки Дюкорне стала музой для отличной песенки «Стального Дэна», о котором мы уже упоминали в свяфзи с чудесами литературного нейминга:

И Дори Дейвис, спевшая однажды у нас в концерте песенку про Дерриду, если помните, вдохновлялась еще и романом Фрэнка Херберта «Дюна»:

А коллектив под названием «Гламурные озера», вдохновившись чтением Томаса Пинчона, произвел на свет такое вот произведение:

О чудесах литературно-музыкального нейминга мы продолжим разговаривать в следующий раз, времени и материала у нас навалом, а закончим наш сегодняшний концерт знаковой песенкой Саймона и Гарфанкела с их классической пластинки, у которой тоже очень книжное название — «Подпорки для книг»:

Несмотря на хорошую погоду, не забывайте читать. Привет.

Где вы только ни побывали, сэр, все-то вы видели

"Мандала Шерлока Холмса", Джамьянг Норбу

Крайне удивительная книжка: написал ее вполне реальный тибетец по-английски, и повествует она о приключениях Шёрлока Хоумза, тем самым являясь частью канона «холмсианы», которая издавна выделилась в отдельный и крайне уважаемый жанр детективно-приключенческой литературы. Как известно по упоминаниям в классических трудах сэра Артура Конана Дойла, после поединка с профессором Мориарти и падения в Райхенбахский водопад, великий сыщик несколько лет провел в Индии и Тибете. Вот об этих потерянных годах и идет речь в мистико-историческом детективно-приключенческом романе — насколько мне известно, первом из Тибета вообще (кто вспомнит что-либо литературное из Тибета, кроме «Книги мертвых»?), не говоря уже про такой жанр.

Роман же довольно линейно повествует о приключениях сыщика, инкогнито приехавшего в Индию и решившего отправиться в Тибет за сокровенными знаниями в сопровождении другого литературного персонажа — Хурри Чандера Мукерджи, героя романа Радъярда Киплинга «Ким». Текст представляет собой откомментированные мемуары этого шпиона, авантюриста и знатока Востока. В Индии Хоумз блистательно распутывает несколько преступлений и покушений на свою жизнь (организованных приспешниками профессора Мориарти, ясное дело), демонстрируя свои фирменные методы дедукции и пользуясь знаниями о местных обычаях, почерпнутыми у своего проводника Мукерджи. После чего успешно перевоплощается в тибетца (кто, как известно по классике, тоже ему удается) и ухитряется проникнуть на запретную святую территорию страны и разыскать там… ну, примерно Шамбалу. От детективно-приключенческого динамичного романа книга плавно перетекает в динамичный мистический триллер. Заканчивается все, ясное дело, распутыванием всех узлов, грандиозным мистически-энергетическим взрывом (намекающим на то, что древние мудрецы Востока имели ядерное оружие), но все, понятно остаются живы и все завершается хорошо.

Книжка выстроена грамотно, наполнена массой полезных и бесполезных сведений об Индии и особенно Тибете. Это потому что автор, живущий в США в изгнании, — патриот, и цель его — помимо завлекательного сюжета еще и познакомить читателя с загадочной своей родиной.

Неочевидные книжки и нежданные радости. В картинках с подписями

Наши литературные новости, о которых вы больше нигде не узнаете

Сначала о новинках:

На днях выпущен долгожданный трехдисковый сет Аллена Гинзбёрга «Последнее слово о первом блюзе». Стоит ли говорить, до чего это прекрасно? Посмотрите лучше трейлер:


Еще одно пополнение корпуса литературы битников: новую книжку выпустил и Гэри Снайдер (он же Джафи Райдер в «Бродягах Дхармы» Керуака).

Новый роман выходит в июле и у Рикки Дюкорне — писателя великого, но совершенно недооцененного в России (потому что слишком хороша для русского читателя, что ли? На русском выходил всего один ее роман, да и то в таком странном виде, что автор бы его сама не признала). Но мы вам сказали об этом, и теперь живите с этим знанием.

Теперь жесткие новости:

На прошлой неделе свое 80-летие отметило издательство «Новые направления», созданное великом подвижником и отличным поэтом Джеймзом Локлином. Это одно из лучших издательств на этой планете, чтоб вы знали.

В Лондоне, как раз в эти дни (до 5 июня) проходит фестиваль Сэмюэла Бекетта, так что у вас теоретически есть шанс что-то посмотреть. Подробности здесь.

А В Дублине полным ходом идет подготовка к Блумздню-2016. Вот программа. Хайлайты: Джойс-автобусом, любимый завтрак Джойса и, конечно, бордель поэзии. Если вы там не пропустите.

Наше маленькое телевидение:

Один из величайших клоунов, поэтов и музыкантов современности Херман ван Вейн сим объявляет о своих гастролях по Фландрии в 2017 году. Да, это литература, детка, и неважно, что книжки его стихов прилагаются только к компакт-дискам и DVD. В России его адекватно исполняла только Елена Антоновна Камбурова, если кому-то повезло ее видеть на сцене:

Но, конечно, ничто не сравнится с первоисточником - это один из самых известных его номеров:

О другом. Еще в апреле американский ПЕН опубликовал интервью, которое взял Майкл Каннингем у российского координатора издательских программ (и друга "Додо") Ильи Данишевского в рамках его (Каннингема) серии интервью, беромых у (взимаемых с) разных литературных людей по всему миру. Большого ажиотажа по этому поводу у русской публики мы что-то не наблюдали, но чтоб вы потом не говорили, что смотрели в другую сторону, вот все три его части. Обсуждают гомофобию, гомоненависть, цензуру и насилие в современной России, наслаждайтесь:

Теперь мы прекратим быть телевизором и немного побудем картинной галерей.

Угадали, что это? Техасская студентка Рейвен Джонсон у себя в уютном бложике коллекционирует — среди прочего — японские обложки. Вот эти — на «Финнеганов» Джойса. Вы знали, что роман переведен уже на 10 языков, включая, между прочим, турецкий? Стоит ли говорить, что российского языка среди них нет и пока не предвидится?

А вот это — красивый японский Франц Кафка, там же.

Красивый японский Томас Пинчон.

И наконец — красивый японский Габриэль Гарсия Маркес. Все это происходит в одной реальности с реальностью современных российских книжных обложек.

Вот на этой высокой ноте разнообразных эстетических переживаний мы и прекращаем наш сегодняшний сеанс литературного вещания. Не забывайте читать книжки.

О пользе водных процедур

"Купание голышом", Карл Хайасен

Не новый (но и не слишком старый) роман флоридского регионального (это тамошний аналог русских «писатеолей-деревенщиков», только лучше и гораздо смешней) юмориста Карла Хайасена «Купание голышом» не открывает новых территорий: действие происходит в любимом автором штате, а фон составляет опять же любимая благородная тема — охрана флоридских Болот от хищнического истребления всего живого. И сюжет, в общем-то предсказуем, и герои принадлежат к числу излюбленных автором типажам.

Интрига завязывается, когда биолог Чаз Перроне сбрасывает с борта круизного теплохода свою жену. Но Джои, вопреки надеждам супруга, не тонет, а выплывает, уцепившись ногтями за тюк контрабандной марихуаны, и спасает ее отшельник Мик Странахан, человек, что называется, сложной и интересной судьбы. И вот убиенная жена и ее добровольный помощник решают: а) выяснить, зачем Чазу захотелось прикончить супругу, и б) сделать так, чтобы этому подонку (а он несомненно подонок, хоть и наделенный исключительными сексуальными способностями) белый свет показался с копеечку — т.е. чтобы у него бесповоротно поехала крыша. С такой благородной целью они пускаются в целую череду веселых приключений, осложняющихся вмешательством факторов риска: чудаковатым детективом, расследующим предполагаемое убийство (ибо Чаз утверждает, что супруга покончила с собой в подпитии, начитавшись «Госпожи Бовари») и держащим у себя дома парочку не очень ручных питонов, мерзопакостным агропромышленником, отравляющим Болота химическими удобрениями (как выясняется по ходу романа, на него работает продажный биолог Чаз, скрывая истинные уровни загрязнения, — именно боязнь разоблачения его махинаций женой и послужила причиной убийства), его наемным убийцей, приставленным якобы охранять биолога (еще один любимый Хайасеном тип: тупой дикарь с золотым сердцем, коллекционирующий придорожные кресты, поставленные жертвам автотранспортных происшествий) и прочими занимательными персонажами. Натурально, происходит трудная, но остроумная любовь двух главных положительных героев, а все негодяи встречают свой жуткий конец. А в конце появляется знакомый по «Дрянь-погоде» персонаж: сбрендивший бывший губернатор Флориды, одноглазый отшельник, выступающий этаким добрым духом-защитником природы с нетрадиционными методами воздействия на подонков.

Предсказуемость — в данном случае основное достоинство Хайасена: книги его ровны, остроумны и читаются взахлеб: в довольно типовых сюжетах бездна изящных вывертов, диалоги смешны и афористичны. Ну и потом, много вы читали о Флориде? То-то же.

О взрывном чувстве юмора и его непростой судьбе в России

"Клуб Везувий", Марк Гейтисс

Английский автор Марк Гейтисс (вот как на самом деле произносится его фамилия) — человек в Европе известный: сценарист и актер телевизионного шоу «Лига джентльменов», пишет также в «Гардиан», работает на радио и ТВ, один из самых видных геев Великобритании. Среди последних его работ — участие в телевизионном «Шёрлоке Хоумзе».

«Клуб Везувий» — его первый роман (вернее, как гласит подзаголовок, «фигня всякая») с перспективой к расширению и сериализации: к сему моменту вышло еще, если не ошибаюсь два, не то три продолжения. Подобно «безумному профессору», автор живет в секретной лаборатории Северного Лондона и каждый день принимает перорально семипроцентный раствор чая.

В Британии времен короля Эдуарда существует тайная сеть правительственных агентов (контрразведчиков и диверсантов), которые маскируются под людей света и полусвета и, как правило, работают художниками-портретистами. Главный герой — этакий «Джеймз Бонд» по имени Люцифер Бокс – живет по адресу Даунинг-стрит, 9 (напротив, мы понимаем, резиденции премьер-министра, оправдываясь тем, что «кто-то же должен там жить»), дает уроки рисования красивым дамочкам, по ходу их соблазняет, а параллельно выполняет ответственные задания правительства. Его босса, между прочим, зовут Джошуа Рейнольдз (в книге фигурируют и другие известные персонажи, вроде Обри Бердслея). И вот одно из заданий — разобраться, почему по всему миру вдруг ни с того ни с сего начинают пропадать виднейшие британские ученые-геологи. Далее следует весьма зубодробительный сюжет с погонями, висением над пропастями, разнообразными техническими изобретениями в духе «паро-панка», непременной любовно-романтической историей (страсти в клочья и крайний цинизм в отношениях, потому что все вовлеченные стороны — те или иные тайные агенты). И, естественно, в финале выясняется, что на Земле существует некий сверхсекретный «Клуб Везувий», в который объединились поклонники вулканов и планету намерены к чертовой бабушке взорвать, устроив одновременное извержение всего, что может извергаться. Люцифер Бокс, понятно, всех побеждает и его ждут новые приключения в других выпусках этого крайне занимательного и обаятельного пародийного комикса.

Книга сугубо жанровая, разгильдяйская и уморительная, что делает ее необходимым для нас чтением. Перестать хохотать в голос и хихикать под нос над ней тоже трудно. Русские издатели (как и в случае со многими прекрасными и смешными современными англичанами) щелкают клювом до сих пор и Гейтисса не издают.

Опять отчасти о счастье

«Счастье™», Уилл Фергюсон

Не хотелось бы повторяться после предыдущего рецензента, поэтому детали жизни автора и хитросплетения сюжета, наверное, можно опустить. «Счастье» — это поразительно смешная, грустная и очень мудрая книга. Естественно, при первом взгляде на нее глаз останавливается на словах, подписанных именем одного из самых внятных и вменяемых английских писателей конца ХХ века — Джонатана Коу: «Злорадная сатира на индустрию самопомощи… Обязательное чтение для тех, кто еще помнит, как смеяться и не отключать при этом свои мозги». Один из тех редких случаев, когда рекламный текст не врет.

Книга — все это, но не только. Она не просто сатира на бессчетное количество руководств для желающих похудеть или бросить курить. Это одновременно и сатира на издательский бизнес вообще, «поколение Х», хиппи, политическую корректность и большую часть основных понятий западной культуры ХХ века, которые так быстро становятся заразными и в этой стране. «Эта страна», кстати сказать, также становится предметом нескольких очень остроумных шуток (в частности — священная для всех правящих у нас режимов торговля оружием). Если употребить популярное у критиков клише, от культурной (или поп-культовой) надстройки западной цивилизации Фергюсон «не оставляет камня на камне». Причем, автор высмеивает ее в таких говорящих деталях, которые будут легко понятны даже слегка тормозящему в отношении современной мировой культуры русском читателю (одно упоминание о популярном европейском графомане с итальянским именем, написавшем 800-страничный роман «Название тюльпана» и на волне его успеха ставшем записным произносителем афоризмов по 500 долларов за штуку, чего стоит). Цитировать и пересказывать их можно очень долго, но в целом юмор «Счастья» состоит, разумеется, не просто из череды гэгов и острых диалогов: в книге легко прочитываются аллюзии и пародии даже на такие бесспорные и любимые народом шедевры контркультуры, как «Странник в странной стране» (сиречь «Чужак в земле чужой») Хайнлайна или «Чайка по имени Джонатан Ливингстон» Баха.

Одновременно, это — гимн несовершенной человеческой природе, печальный и вместе с тем жизнеутверждающий. В самом деле, счастье не есть некоторое фиксированное состояние, которое можно обрести прочитав универсальное пособие по тому, как стать счастливым раз и навсегда. Счастье, наверное, — вечное движение, стремление к недостижимому идеалу, а именно оно является движущей силой любого прогресса. Фергюсон очень разумен и интеллигентен в изложении своего видения всей истории человеческой цивилизации вообще, но теоретические выкладки его героев не выглядят невнятным высоколобым бормотанием — они очень остроумны и афористичны. Сам сюжет выстроен так, чтобы подкреплять основной тезис автора: не надо нас подлечивать — любые попытки навязать нам идеологию довольства (или любую иную идеологию) оборачиваются тоталитарным культом, бессмысленностью и духовным опустошением; мы — в первую очередь люди, и мы сами способны «отработать свою карму».

Милые москвичи и все такое

«Среди милых москвичей», А. П. Чехов

Раньше до этого «тематического» сборника руки как-то не доходили, а тут пришлось вот в связи с заходом на Чехова по делу. Читая его журналистские фельетоны, которые раньше мне не попадались, понимаешь — он вполне был русским Майлзом для Москвы 1880-х: эпоха, видимо, щедро дарила возможность смеяться над нравами (это потом все как было уже не до смеха) — да и роль резонера есть та, в которую впасть довольно легко. Чехову, как чужаку в Москве, это вполне удалось. Майлз, как мы помним, полвека с лишним спустя и в другой стране тоже оставался сторонним наблюдателем. А московские нравы, надо заметить, за полтора века изменились мало — и тогда, и теперь, Москва остается отвратительным, неудобным для жизни, безалаберным и веселым городом. Не хуже Дублина, я полагаю. Например:

«Кстати, о его высокоблагородии полковнике Петрашкевиче, взявшем на себя любезность поливать в дождливые дни наши мокрые улицы (за 60 000, кажется). Сей полковник отлично рассказывает анекдоты, превосходно каламбурит, и нет того кавалера и той барышни, которые видели бы его когда-нибудь унывающим. В этом же году он весел, как проезжий корнет, и каламбурит даже во сне. Говорят, что он рассказывает теперь чаще всего смешной анекдот об одном полковнике, который положил в карман 50 000 на за что ни про что, только за то, что все это лето шел дождь!» («Осколки московской жизни», 7 июля 1884 г.)

Узнаете трактора, что катаются вокруг домов московских обывателей до сих пор в любое время дня и ночи и больше ничего не делают? Разница лишь в том, что нынешние оборудованы GPS. Но отрадно понимать хотя бы, что это бардак с традицией.

По тексту вообще выходит, что «милые москвичи» — адский сарказм, ибо публика это, по преимуществу, неприятная. Чехов вообще пал жертвой советской вульгаризации. Все наверняка помнят расхожую цитату «Без труда не может быть чистой и радостной жизни» — этот лозунг вдалбливался всем школярам страны советов с кумачовых тряпок, растянутых в кабинетах литературы. Так вот, если присмотреться к контексту, это не лозунг — это пошлятина, применяемая Лаптевым в «Трех годах» для того, чтобы охмурить провинциальную барышню. За эту фразу Лаптев потом корит себя еще целую страницу.

Впрочем, дело не только в советской вульгаризации — парадигма за эти полтора века вообще сменилась так, что ее мама родная не узнает. Например, в «Попрыгунье» нет ни грана «юмора», за который этот рассказ превозносил Толстой. Или граф имел в виду «гуморы»? Поди знай теперь. Рассказ же исполнен звериной прямо-таки серьезности, да и бровки там всю дорогу пресловутым домиком.

Вообще, конечно, фирменные чеховские персонажи теперь ужасно раздражают. Нет бы заняться чем-то осмысленным и полезным, да? Вполне нормальна и современна, пожалуй, лишь персонажица «Хороших людей», уехавшая куда-то «прививать оспу» (да и то на это решение у нее уходит несколько лет и весь рассказ), да «особа» из «Трех лет», которая занимается хоть чем-то и особо при этом не ноет. Несомненно положителен и Дымов из "Попрыгуньи", но подан он косвенно, чужими глазами и так же редок в чеховском пантеоне персонажей, как редки такие люди и в реальной жизни. В любом случае, он много не разговаривает и вообще тютя и рохля. А это, см. выше, раздражает.

Я, конечно, в курсе, что Чехов и был «певцом» бессмысленности русской жизни, но именно здесь и сейчас это стало наглядно — бессмыслен весь спектр русского существования, от мужиков и люмпенов до мещан, купцов, разночинной интеллигенции и дворянства. Все они мало чем отличаются друг от друга — разве что речевыми характеристиками. И сострадания в изображении всего этого зверинца как-то тоже не очень заметно, я не знаю, куда смотрели критики былых времен. Ничего человеческого.

Сплошной, в общем, натурализм, вполне беспощадный. Не жалко при этом никого. Чехову персонажа вывести в тексте — что лягушку препарировать, с холодным интересом натурфилософа. А весь гуманизм остается на уровне прокламации — он провозглашается либо просто обозначается, верится же в него с трудом. Вестись на него могли разве что прекраснодушные «народники» (этим лишь бы за «идею» зацепиться), да обманутые троцкистско-пролеткультовским образованием учительницы литературы. А уж сколько юношеских судеб скособочено навязанными им стереотипами уродливых отношений, даже не перечесть.

Однако программу свою — описать весь русский экзистанс так, чтобы «возбудить отвращение к этой сонной, полумертвой жизни», по выражению Горького, — Чехов выполняет превосходно, тут не поспоришь. Действует, как видим, до сих пор. Понятно, что Горький при этом реализовывал свою, вульгарно-классовую программу. Нет у Чехова раздвигания пределов реализма до невозможности, да и убийства реализма нету никакого — это все та же хоженая-перехоженная натуралистическая школа Золя (вот кто угорал-то). Чехом попросту перешагнул через социальный реализм, как мы привыкли его понимать, — своей невовлеченностью, отстраненностью, холодным взглядом препаратора и «объективными» методами клинициста Чехов стоит уже в модернизме. Эдаким незаметным звеном русской классической литературы, и ключ здесь — «полное равнодушие к жизни и смерти каждого из нас» («Дама с собачкой»). Проживи он дольше — «Улисса», может, и не написал бы, но к Бекетту был бы ближе, чем принято сейчас считать. А Флэнна О’Брайена я уже упомянул.

Дуб годится на паркет

Наш ослепительный (как обычно, впрочем) литературный концерт

В это последнее воскресенье апреля (месяца, который был, мне кажется, не особо жесток к нам, см. уместную поэзию —

— по этому поводу) нет ничего лучше как немного поговорить о литературной сказке. Наш маленький дивертисмент начинается с русской классики:

Перенесемся ненадолго в несколько иное Лукоморье: вся пластинка этого ирландского коллектива основа на кельтской мифологии и посвящена собственно судьбоносному угону быка, наслаждайтесь:

Сказочные персонажи возникают в песнях ХХ века не раз и не два — видать, велика тоска по Лукоморью. Вот дама Шёрли Бэсси спела песню Руфуса Уэйнрайта о жилищном вопросе — и в ней не обошлось без Золушки, конечно (как и некоторых других барышень):

Золушка вообще один из любимых песенных персонажей — в одной из любимых песен:

Но не только преданья старины глубокой (tm) вдохновляют — «13½ жизней Капитана Синего Медведя» Вальтера Мёрса превратились в прекрасный, как это раньше называли, диско-спектакль:

А иногда бывает так, что сказки сплетаются в причудливый узор. Взять, к примеру, группу «Мордор», поющую песенку группы «Потерянный рай»:

Мы плавно перетекли тем самым к чудесам литературного нейминга, и вот вам не самый очевидный пример: «Эсбен и ведьма» — датская народная сказка:

Группа «Серебряный трон» назвалась в честь четверного романа К. С. Льюиса из «Хроник Нарнии»:

Еще одна чудесная перекличка — название валлийского коллектива «Палки Пуха», в честь игры из романа Алана Милна (там, если помните, их с моста надо было кидать). Песенка тоже как бы доносится до нас из Тысячеакрового леса:

Без Льюиса Кэрролла, конечно, не обошлось — вот вполне забытый психоделический коллектив, впоследствии разделившийся почкованием на «Группу Стива Миллера» и «Странствие», смело взял себе названием имя, пожалуй, самого психоделического персонажа из дилогии об Алисе: «Злопастный Брандашмыг».

Ну и раз уж у нас, так вышло, год Шекспира (хотя у нас, к примеру, таков каждый год, noblesse oblige), помянем еще пару упоминаний: группа с незамысловатым названием «Офелии» (мн. ч., не дательный падеж… гм, скорее уж датский) поет песню о кролике. Каком — догадайтесь сами:

Сочиняя «Гамлета», Шекспир вряд ли думал, что его пьесы разойдутся на цитаты (хотя мог на это надеяться, конечно, ибо работал в театре). Но уж точно не знал, какие именно пойдут в народ. «Этот бренный шум» (по версии М. Лозинского) был увековечен не раз и не два, в частности — в историческом скетче «Монти Питонов» о дохлом попугае. Откуда оборот и был потырен одноименной группой:

Еще один коллектив с шекспировско-сказочным называнием — проект «Оберон». Сегодня они у нас в программе с песней о фениксе:

Раз уж у нас речь зашла о Шекспире и Руфусе Уэйнрайте, вот они оба, дуэтом — с 20-м сонетом:

Ну и по сложившейся традиции наш концерт мы заканчиваем манифестуальным гимном книгам, писателям и литературе. Признайтесь, этой песни вы ждали давно — и у нас она сегодня будет с неожиданными бонусами:

На этом пока все, увидимся через месяц. Всегда ваши, литературные песни.

О дедушке Ленине

"Ленин", Фердинанд Оссендовский

Я как-то обещал о дедушке-ленине (тм) - вот, извольте; сейчас как раз самое время.

Это одна из самых своеобразных книжек, что мне попадались в последнее время. Многое в ней объяснил бы подзаголовок, которого в русском издании (странного издательства «Партизан») нет, но оно присутствует в некоторых польских и английских — «Бог безбожников». Начинается он как детская агиографическая книжонка какой-нибудь Зои Воскресенской, но с самого начала речь идет о непростых отношениях маленького Володи Ульянова с господом богом и русским крестьянством. Эти маркеры и задают тон последующему адскому нарративу, который развивается в жанре экспрессионистского романа «с идеями» (экспрессионистскому до того, что местами напоминает «Два мира» сибирского писателя Зазубрина, который надо бы перечитать). С одной поправкой — «Володя Ульянов» в нем персонаж во вполне альтернативной истории ВОСР: подставьте любое другое имя, и будет вам вполне европейский роман о становлении циничного и отвратительного диктатора, не лучше и не хуже других подобных диплодоков. И как персонаж он вполне убедителен, пусть и неисторичен.

Эпиграфом к ней вполне могла бы служить известная строчка Летова «Один лишь дедушка Ленин хороший был вождь» (цитирую по памяти). Продолжая цитату, конечно, ясно, что он — такое же говно, как «все другие остальные», но это мы и без Оссендовского знали. Автор, исходящий из незамутненной ненависти к большевикам, наглядно, хоть и не весьма достоверно реконструирует генезис чудовища, вся мотивация которого основана на мести царизму (за брата, понятно) и такой же ненависти к примерно всему живому, в первую очередь — русскому крестьянству, а уж затем, по ассоциации, всему народу, интеллигенции, демократии и западному парламентаризму. Он, то есть, сознательно лепит из себя тирана, хоть и несколько мучается при этом, вплоть до сознательного устройства гражданской войны как инструмента контроля масс (мы-то традиционно вроде как считаем, что оно само так вышло — хотели как лучше, а получилась гражданская война, ан нет — таков изначально был дьявольский план).

И пусть Оссендовский не поминает Инессу Арманд (а вводит каких-то других баб, помимо Надежды Константиновны) и сифилис — это, в итоге, не так уж и важно. Как ни странно исторический неисторизм его оказывается вполне правдив. Время все расставило по местам всего каких-то сто лет спустя. Сейчас становится ясно, что пропагандистская фантазия этого польского авантюриста вполне сбылась, вот только по пути произошла подмена: потомки чекистов и сталинских бюрократов, всей этой люмпенизированной сволочи кооптировали продажную православную церковь, которая теперь (в отличие от идеализированных представлений о ней у Оссендовского), подобно вокзальной бляди, вовсю подмахивает их интересам. Так что автор прав: разложить народ и развратить его вседозволенностью большевикам в 1917 году было сравнительно легко и вполне удалось.

Неизбывная притягательность непонятных текстов

"Загадка магического манускрипта", Джерри Кеннеди, Роб Чёрчилл

Нехудожественная книга, которая читается как увлекательнейший роман (что там в переводе изд-ва «Вече», правда, не знаю — сам-то читал ее (книгу, не саму рукопись) в оригинале и оторваться натурально не мог; оформление русского издания не внушает доверия). Труд Джерри Кеннеди и Роба Чёрчилла посвящен истории так называемого «манускрипта Войнича» — одной из немногих подлинных загадок, доживших до наших дней неразгаданными. Зато появилось ненулевое количество арт-проектов, им вдохновленных (типа «Кодекса Серафини» и тому подобной лабуды).

Уилфрид Войнич (супруг Этель Лилиан, автора «Овода») в 1912 году (после периода революционно-подрывной деятельности против царской власти в России) стал вдруг антикваром и приобрел (есть версия, что сомнительным образом) некий манускрипт, над расшифровкой которого бьются уже сто лет и ни на шаг не приблизились к разгадке. Текст написан на непонятном языке (или до сих пор не взломанным шифром или кодом), а иллюстрации повергают в смятение всех, кто их видит. Авторство манускрипта тоже практически не установлено.

Книга Кеннеди (дальнего родственника Войничей) и Чёрчилла (специалиста-криптографа) представляет собой изложение истории всех попыток расшифровать манускрипт, приводит практически все версии касательно его содержания, по времени — относительно свежа и обильно иллюстрирована кусками оригинала. На русском литературы о «манускрипте Войнича» практически нет, за исключением глухих упоминаний и отдельных поверхностных статей, между тем как во всем мире он остается культовой загадкой и ему посвящена довольно обширная библиотека трудов, как популярных, так и специальных (трактатов, посвященных разным версиям расшифровки). В последнее время наблюдается новый всплеск интереса к нему, поскольку библиотека Йельского университета, где хранится манускрипт, издала его в полном виде репринтом и вывесила сканы страниц в интернете.

А теперь прекратите грызть ногти…

…и послушайте нас

Да-да, это наши обалденные литературные новости, о которых вы вряд ли узнаете откуда-то еще.

Новости науки:

Всем читавшим «Барочный цикл» Нила Стивенсона небезынтересно будет узнать, что обнаружен еще один «псевдонаучный» манускрипт сэра Айзека Ньютона. Таким образом, его «Алхимический цикл» получил продолжение. Это вам не первый фолио Шекспира, это покруче будет.

Меж тем, «концептуальный биолог» д-р Саймон Парк (да-да, один из тех самых «британских ученых») вырастил из цветных бактерий экземпляр «Происхождения видов» Дарвина. Вот это действительно новое слово в книгоиздании, мы считаем. А здесь можно посмотреть галерею каляк-маляк, которыми дети Дарвина изрисовали его труды.

Новости театра:

Не очень новость, но вы знали, что по мотивам «Древних вечеров» Нормана Мейлера два года назад снята эпическая видео-опера? Древний Египет, Джеймз Джойс, Питер Гринуэй, Уильям Гэддис и Томас Пинчон намешаны в ней в равных пропорциях. Вот, кстати, хорошее интервью Нормана Мейлера.

«Космический триггер», пьеса Дейзи Эрис Кэмбл по мотивам работ Роберта Энтона Уилсона, намечена к перевыпуску на май 2017 года в Лондоне и Санта-Крусе. Дискордианцы всего мира уже радуются.

Новости синематографа:

Читателям Филипа Пуллмена приятно будет знать, что «Би-би-си» одобрили наконец разработку сериала по «Темным началам». Писать его будет вот этот счастливый паренек — Джек Торн, один из крутейших английских телесценаристов (на его месте мы бы тоже были счастливы — темные материалы-то благодатны). В «Песочном человеке» по Нилу Гейману он тоже участвует. Как, вы и про «Песочного человека» не слыхали? Вот видите, до чего полезны наши новости.

Не такая радостная новость, но поучительная. Сэр Иэн Маккеллен вернул издателям аванс в 1,4 миллиона долларов — он больше не хочет писать мемуары.

Новости музыки:

«Международная амнистия» собирается выпускать детскую книжку с картинками — песню Джона Леннона «Представь себе» в новом формате.

А это — словарь, из которого Джерри Гарсия почерпнул название для своего коллектива. Мораль — читайте словари, дети, и будет вам долгая творческая жизнь.

Новости литературы:

Еще одна находка, на которую не очень-то обратили внимание на этих территориях. Обнаружен немецкий оригинал романа Артура Кёстлера «Слепящая тьма». — книги, известной всему миру только в переводе.

Про Очень Дорогой Стул Джоан Роулинг слыхали, наверное, все (как будто литературный талант передается осмосом или через седалищный нерв), а вот про письменный стол Сола Беллоу — маловероятно. Его никто не купил даже за какие-то несчастные 10 тысяч долларов. Видимо, во всем этом для нас должен быть какой-то урок. Хотя с такой мебелью писательский кабинет мог бы получиться хоть куда.

Также занимательное окололитературное чтение — о глазах Франца Кафки и Париже Сэмюэла Бекетта.

Местные новости:

Как мы уже не раз сообщали, кампания по сбору средств на издание гениальной книги журналистской прозы Фрэнна О'Браена "Лучшее из Майлза" успешно завершена с горкой, но проект идет полным холом, и на следующей неделе книга уйдет в редактуру. Будем извещать.

Дружественный нам журнал "Пыльца" не только кино про Дэвида Фостера Уоллеса показывает, но и развил бурную деятельность по опылению окружающих пространств семенами правильной литературы: у них в разработке сейчас аж два следующих номера "Секретный" (как сама интеграция) к грядущему всемирному празднику, Дню Пинчона на Людях, и следующий, посвященный Дону Делилло.

А уже завтра в Доме Черткова встреча с Сергеем Кузнецовым, самым "пинчонутым" русскоязычным писателем, у которого вышел, без преувеличения, самый ожидаемый роман этого года. Там и увидимся.

На этом пока все, не забывайте умываться по утрам и настраиваться на литературную волну Радио «Голос Омара».

Ждем весны

"Подожди до весны, Бандини. Дорога на Лос-Анджелес", Джон Фанте

Джон Фанте родился в штате Колорадо в 1909 году. Учился в приходской школе города Боулдера и в средней школе «Регис» Ордена иезуитов. Также посещал Университет Колорадо и городской колледж Лонг-Бича.

Начал писать в 1929 году, а в 1932-м его первый рассказ опубликовал журнал «The American Mercury». Множество рассказов после этого печаталось в журналах «The Atlantic Monthly», «The American Mercury», «The Saturday Evening Post», «Collier's», «Esquire» и «Harper's Bazaar». Его дебютный роман «Подожди до весны, Бандини» вышел в 1938 году. На следующий год увидел свет роман «Спроси у праха», а в 1940-м — сборник рассказов «Макаронное красное».

Литературная атмосфера Америки тех лет отразилась на писательской судьбе Джона Фанте вполне типично. В 1933 году он жил на чердаке Лонг-Бича и работал над своим первым романом «Дорога на Лос-Анджелес». «У меня есть семь месяцев и 450 долларов, за которые я должен написать свой роман. По-моему, это довольно шикарно», — писал Фанте в письме к Кэри Макуильямз, датированном 23 февраля. Фанте подписал контракт с издательством «Knopf» и получил задаток. Однако, за семь месяцев романа не закончил. Только где-то в 1936 году он переработал первые сто страниц и несколько сократил книгу. В недатированном (около 1936 года) письме к Макуильямс Фанте пишет: «“Дорога на Лос-Анджелес” окончена и господи! как же я доволен... Надеюсь отослать ее в пятницу. Кое-что в ней опалит шерсть на волчьей заднице. Может оказаться слишком сильным; т. е. не хватает "хорошего" вкуса. Но это меня не волнует». Роман так и не был опубликован — видимо, тему в середине тридцатых сочли слишком провокационной.

Роман вводит «второе я» Фанте — Артуро Бандини, который появляется вновь в «Подожди до весны, Бандини» (1938), «Спроси у праха» (1939) и «Грезы Банкер-Хилла» (1982). Издатели не баловали Джона Фанте частыми публикациями — «...не лучшее время для литературы, знаете ли...», — и на хлеб он зарабатывал неблагодарным трудом сценариста: жить и работать в голливудских конюшнях возможно, однако о самовыражении и творчестве не могло быть и речи. Некоторые фильмы, в создании которых участвовал Джон Фанте, входят в классику американского мэйнстрима середины прошлого века: «Полнота жизни», «Жанна Игелс», «Мы с моим мужчиной», «Святой поневоле», «Кое-что для одинокого мужчины», «Шесть моих любовей» и «Прогулка по дикой стороне».

В 1955-м Джон Фанте заболел диабетом, и осложнения недуга в 1978 году привели к слепоте. Однако он продолжал писать, диктуя своей жене Джойс. Результатом стала его последняя книга «Грезы Банкер-Хилла», выпущенная в 1982 году издательством «Black Sparrow». Скончался Джон Фанте 8 мая 1983 года в возрасте 74 лет.

Честь «повторного открытия» его для американской читающей публики принадлежит, конечно, «Черному Воробью» — издательству, знаменитому своим почти безупречным литературным вкусом. Каталог Джона Фанте в нем относительно невелик — десяток нетолстых книжек и два тома писем (включая длившуюся более двадцати лет переписку с великим филологом и лингвистом Х. Л. Менкеном), — но стоит множества иных фолиантов. Стиль Фанте глубоко традиционен, без изысков, язык певуч и прозрачен, авторская речь так пряма и честна, что многие считают писателя предтечей американского литературного андерграунда 60-х годов. Чарлз Буковски, на всю жизнь благодарный Фанте, писал в предисловии к переизданию романа «Спроси у праха»:

«...Как человек, отыскавший золото на городской свалке, я пошел с книгой к столу. Строки легко катились по странице, одно сплошное течение. В каждой строке билась собственная энергия, а за нею — еще строка, и еще, и еще. Сама субстанция каждой строки придавала странице форму, такое чувство, будто что-то врезано в нее. Вот, наконец, человек, не боявшийся эмоции. Юмор и боль переплетались с изумительной простотой. Начало этой книги явилось мне диким и невозможным чудом...»

«Конечно же, это далеко не вся история Джона Фанте, — писал Хэнк дальше. — Это история кошмарной удачи и ужасной судьбы, редкого прирожденного мужества... Но позвольте мне все-таки заметить, что слова его и жизнь его одинаковы — сильны, добры и теплы...»

У меня есть мысль. И я ее думаю

"Думают...", Дэвид Лодж

Одиннадцатый роман почетного профессора современной английской литературы Бирмингемского университета Дэвида Лоджа исследует с одной стороны хорошо знакомую автору территорию, поскольку действие его происходит в провинциальном английском университете, а с другой призван познакомить читателя с той дисциплиной современной науки, о которой вообще пока мало кто знает, кроме специалистов, — с когнитологией, наукой о мышлении.

Роман филолога и теоретика Лоджа естественным образом литературоцентричен. С одной стороны, это вроде бы бессобытийная романтическая история о романе между университетским профессором и одним из ведущих мировых авторитетов в области создания искусственного интеллекта Ралфом Мессенджером (одновременно — признанным донжуаном, свой интеллект использующим преимущественно, чтобы разработать тактику ухаживания за каждой новой женщиной и скрыть роман от жены) и популярной писательницей Хелен Рид, незадолго до этого похоронившей мужа, а теперь приехавшей в университет на один семестр вести курс творческого письма. Роман между ними разворачивается на фоне традиционно представленной «комедии нравов» академической среды конца 90-х годов: интриги преподавателей и администраторов, политиканство, сплетни, измены.

С другой стороны, «Думают…» — вариация «романа идей», когда сюжет, стиль, повествовательные техники призваны иллюстрировать, прояснять или комментировать какие-то положения научного дискурса. В этом автор по-своему изобретателен: он чередует автоматическое письмо или диктовку (аудиодневник Мессенджера), фрагменты литературного дневника Хелен (сознательное письмо) и элементы эпистолярного жанра (их переписка по электронной почте) с фрагментами «литературы факта» (безоценочное изложение событий в настоящем времени) и традиционной повестовательностью всезнающего автора, тем самым демонстрируя как разные модусы функционирования сознания, так и едва ли не полный спектр литературных стилей ХХ века (что усиливается остроумными стилистическими пародиями на ведущих британских писателей, якобы сочиняющих эссе и скетчи о проблемах сознания).

С такой точки зрения, прочитывать книгу, бесспорно, интереснее: Лодж использует различные методы повествования, чтобы показать, в конечном итоге, что не сколько наука способна дать ответ на вопрос «что такое человеческий разум и как он работает?», сколько прямая транскрипция процесса мышления или творческая функция сознания, т.е. искусство, в особенности — литература. По убеждению Лоджа, ни один искусственно построенный компьютер не сможет стать счастливым или заменить человеческий разум, в своих проявлениях гораздо более богатый: он способен на скорбь, на веру в бога, на прощение. Фактически, представляя читателям более-менее полную картину исследований сознания ХХ века, автор довольно цинично и виртуозно ставит эксперимент на своих героях — живых людях, — помещая их в разнообразные ситуации и проверяя реакции. Естественно, он не дает ответы на некоторые насущные вопросы современной науки, самой структурой романа заставляя думать над ними читателя. Насколько ему это удается — вопрос отдельный.

Их именами названо… что-то

Обещанное продолжение нашего поименного литературного концерта

В прошлый раз мы начали с более очевидных литературных названий и пообещали постепенно перейти к менее очевидным. Но это не потому, что у нас закончилась литературная музыка или истощились очевидные литературные названия творческих коллективов — и того, и другого будет еще в избытке. И вот первый тому пример:

«Мариллион» в свое время взяли название у Толкина, но сократили его, чтобы к ним не было вопросов у хранителей… авторского права. Раньше это была совершенно другая группа, но именно в этом своем составе они поют песенку, вдохновленную шотландским писателем Дж. М. Барри и его Питером Пэном. А вот еще воспоминание об одном старом коллективе с литературным названием: «Супербродягой» они когда-то назвались в честь книги валлийского писателя У. Х. Дейвиса «Автобиография сверхбродяги», вышедшей в 1908 году.

Но теперь о ней мы можем только ностальгически вздыхать, слушая песню Роджера Ходжсона о пользе школьного образования (про науку логику у него тоже есть, как известно, но ее мы прибережем для следующего научного концерта). А следующей в нашей сегодняшней программе будет еще одна группа с литературным именем. «Бархатным подпольем» называлась документальная книга американского журналиста Майкла Ли о парафилии, вышедшая в 1963 году. Отсюда и коллектив, про который говорят, что на их первом концерте было 400 человек, после окончания все разошлись, и каждый основал собственную рок-группу.

Началось же все с книжки. …Ну и «Венеру в мехах» Захер-Мазоха в памяти освежили. Так же не повредит вспомнить совершенно культовую группу, взявшую своим названием имя персонажа из «Нагого обеда» Уильяма Барроуза — Стальной Дэн:

Барроуз, как известно, стал крестным отцом еще одного коллектива — «Мягкой машины», названной в честь его романа 1961 года:

А вот уже из области причудливого: мало кто помнит уже, что потешный коллектив «Страйпер» не только играл "христианский глэм-метал" (или как этот извод у них там называется), но и название себе выбрал по Библии: Книга пророка Исайи, 53:5 — «Но Он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего [было] на Нем, и ранами Его мы исцелились».

Из-за хитросплетений канонических переводов ребята по-русски назывались бы «Ранетыми», и песенка про Яхве у них тоже имеется, но мы опасаемся оскорбить чувства каких-нибудь верующих, поэтому просто посмотрите на клоунов. А мы тем временем переходим к следующему номеру нашей программы — творческому коллективу из Петрозаводска с названием историческим и политическим, но зато о ком песня-то, а? а?

Дальше у нас одна из самых литературных групп в ойкумене — «Хоквинд». Какую роль при становлении их названия сыграл английский творец миров Майкл Муркок, — по-прежнему тема для обсуждения, но то, что они потом совместными силами создали вполне занимательную вселенную, по-моему, бесспорно:

Русская литература оставила много следов в мировой рок-музыке, а вот современная русская литература — как-то не очень. Один из примечательных примеров — «Река Оккервиль» в честь рассказа Татьяны Толстой:

Ну и по поводу успешно заканчивающейся краудфандиновой кампании по сбору средств на издание «Лучшего из Майлза» Флэнна О’Брайена — песня группы «Шрикбэк» «Король на дереве», вдохновленная его классическим романом «У Плыли-две-птички», почему-то больше известном на этих территориях под названием «О водоплавающих»:

А закончим мы, по традиции, песенкой о книгах вообще. Кстати, название этого коллектива тоже очень литературное: «Красотка и Себастьен» — это детская повесть французской писательницы Сесиль Обри о шестилетнем мальчике и его собаке, вышедшая в 1965 году и неоднократно экранизированная.

С новыми, еще более причудливыми чудесами литературного именования мы вернемся к вам через месяц. Не пропадайте из нашего буквенного эфира.

Идеальное экологичное чтение

"Зодиак", Нил Стивенсон

«Зодиак», вы удивитесь, — чтение, близкое к идеальному. Главный герой, он же рассказчик — человек знающий, что делает и что делать (мы уже давно для себя поняли, что профессионалы за работой в книгах — это лучше, чем распиздяи за бездельем; особенно если автор знает, о чем говорит; у Пинчона это освежало, здесь — тоже приятно). Мало того — он лихой балагур и отличный рассказчик (опять необходимый дисклеймер: я не знаю, что там в русском переводе творится). А главное, что помимо сюжета — вполне триллерного, с поворотами, подставами, теориями, догадками, тем и этим, присутствует по-настоящему важная и животрепещущая тема: защита природы. Т.е. животрепещущая — это пока еще есть что защищать.

Поясню. Когда следишь за перипетиями и хитросплетениями, подводящими к раскрытию какой-нибудь криминальной, финансовой или политической загадки, вскрытию интриги и т.д. у какого-нибудь прости-господи Гришэма или Дика Фрэнсиса, это как-то… ну, мелковато. С юристами Уолл-стрит (я обобщаю) или жокеями ипподрома себя не очень проассоциируешь (разве что с лошадками, читая Фрэнсиса), а тут понимаешь, что загрязнение Бостонской гавани, как ни странно, касается и тебя. Особенно если тебе подробно растолковывают, что с тобой после этого станет. Ну и натянуть государство или крупную корпорацию — вообще любимый аттракцион, особенно если изобретательно и с хорошим чувством юмора.

Кроме того, эко-террористы — излюбленный тип изгоев и героев (в т.ч. литературных), если они не идиоты, конечно, а такие, как у Стивенсона (да, я знаю, что в «Зодиаке» они подчеркнуто НЕ-террористы, сути это не меняет). Потому что у него они продолжают традицию Эдварда Эбби и выглядят двоюродными братьями и сестрами Карла Хайасена.

А еще из смешных черточек героя-рассказчика (только не сообщайте об этом автору, он явно не имел этого в виду, он явно не видит в этом никакой иронии, он этого никак не подчеркивал, для него это само собой разумеется) — защитник природы, эко-боевик, химик, ныряющий в самую гущу токсических отходов, если нужно, — сильно болеет, просто порезав ногу на свалке. Потому что, как все американцы, напрочь лишен иммунитета.

Трудное счастье

"Воспоминание о счастье, тоже счастье…", Сальваторе Адамо

Книгу бельгийского эстрадного певца Сальваторе Адамо «Воспоминание о счастье, тоже счастье…» никоим образом нельзя расценивать как автобиографию. Это первый — и пока единственный — роман одного из самых популярных исполнителей ХХ века, основанный на автобиографическом материале, но по сути — художественное произведение, и расценивать его иначе было бы грубой ошибкой в восприятии авторского замысла. История жизни сицилийского мальчика изложена весьма поэтично и нежно: родившись, как и Адамо, на Сицилии, «где солнце — в самих сердцах людей», его герой Жюльен отправляется на поиски счастья и лучше доли на север, в «землю угля и туманов». Оказавшись в индустриально-промышленной Бельгии, мальчик (по сути, инородец, хоть и с бухгалтерским образованием) устраивается в универсальный магазин продавцом в секцию женского белья. Его быстро увольняют, он попадает в похоронное бюро, где для работы не требуется особой подготовки. Развивается бесплодный роман с дочерью владельца бюро — сам по себе сюжет безысходный и никчемный, пронизанный экзистенциальным одиночеством и тщетой бытия, и все это — на фоне тонко прописанной микровселенной, где трагизм сочетается с абсурдом, а хохот — с тонкой чувственностью.

Чтобы избежать этого мрачного зверинца, Жюльен принимается за живопись, но от настойчивой наследницы похоронного бизнеса нет отбоя. Его же не оставляют воспоминания о своей детской любви — виолончелистке Шарли. Благодаря странному стечению обстоятельств они встречаются снова…

Как ни странно, архитектоникой своей книга больше всего напоминает компиляцию из Харуки Мураками (к примеру, «Норвежского леса» и «К югу от границы»), плюс что-то от интонации Сартра — но, разумеется, сюжет излагается поэтичным и музыкальным пост-прустовским языком, что, само по себе, беда небольшая — при внятном-то сюжете. А сюжет вполне строен и духовно оправдан. Для певца, поэта и композитора, никогда не занимавшегося прежде чистым литературным творчеством, «Воспоминание» — работа удивительной силы и красоты.

Искусство власти оккультизма

"Николай Рерих. Искусство, власть, оккультизм", Эрнст фон Вальденфельс

Автор, конечно, подставился в предисловии, сказав, что в 2004 году и слыхом не слыхал, кто такой Рерих, а Тибет полагал нерушимой твердыней. В 2011 году, напомню, книжка уже вышла, поэтому первая реакция нормального человека «с тем и этим в голове»: мальчик, кто ты такой, иди отсюда, да мы вместе с Рерихом вместе Берлин брали и в окопах Сталинграда мерзли.

Но по ходу выяснятся, что за отчетный период автор все же провел некоторую работу и написал вполне годный криптоисторический нарратив (неполный, конечно, о полном даже мечтать нельзя). Получилась нормальная контрарианская биография, в меру уважительная, в меру разоблачительная. Автор взял и проанализировал высказывание Рерихов, разложив его на составляющие.

Во-первых, что они говорили миру о нем: это понятно — они отвечали на широкорастворенный запрос заполнить лакуну в мировосприятии, голод по таинственному и «ультрадуховному», который не избылся и в 1980-х, когда их тексты и манифесты читали и изучали мы (и особенно в этом период, надо заметить).

Во-вторых — что они говорили миру о себе. Тут все несколько сложнее, потому что транслируемое высказывание довольно быстро (когда мы за него взялись, во всяком случае — и, судя по свидетельствам современников, даже когда оно произносилось) истощилось, ибо лозунги были довольно жидки и несамостоятельны. В сухом остатке оказалось, что мотивация далека от чистой и идеальной и сводится к двум простым вещам: деньгам и власти (хотя бы над умами, хотя и это уже немало).

В третьих — как они это говорили. Даже нам стало ясно, что за флером теософской ебун-травы (тм), стоит какая-то мистификация. Какая — нам ясно не было, ибо доступа к тому месту, из которого ноги растут, у нас, в то время — вполне «рерихнутых», — конечно же, никакого не было, как не было его ни у кого, только мы об этом не знали. По той простой причине, что такого места попросту не существовало — вернее, оно существовало в отдельно взятой голове не весьма вменяемой Елены Ивановны. Хотелось глубины и обоснования, а не патоки и риторики, но высказывание не пускало в себя дальше и глубже.

В-четвертых — к чему побуждало. По сути — лишь к верности «святому имени» Николая Константиновича (про «дайте денег» я не говорю, нас это не касалось). Потому что все остальное — в чистом виде ебун-трава, см. выше.

И так далее. В общем, книжка эта отвечает на вопросы, которые не давали нам покоя и в 80-х — и возникают вновь и вновь, ясное дело. Почему при всей прекрасности лозунгов из всего этого замысла (и Пакта Рериха, и агни-йоги) вышел только какой-то пшик? Что за странные отношения были у Рерихов с Советской властью? Почему под слоем лака ничего нет и высказывание какое-то одномерное? Отчего у нас натуральный культ личности? И прочее, уже гораздо более специфическое: а расскажите-ка нам про Морию и про Чинтамани — и вот с этого места, пожалста, поконкретнее: что это, откуда взялось, как выглядит и куда потом делось… Нормальные такие запросы пытливого ума. В свое время всея эта патока банальностей с ушей-то, конечно, стекла, мы перешли к иным аутлетам духовного шоппинга (или вовсе от него отказались), но вопросы остались. Как и декоративные и нарядные картинки, конечно, — которые лично на меня действовали, ну, скажем, не очень. Т.е. нарядность я ценил, но не более того — отторгала плакатность.

Потому что ключ высказывания — отнюдь не духовные глубины и вершины и призыв к ним, и даже не подковерная борьба в самой секте (а это явно она), а в контексте эпилога Большой игры , последних в первой половине ХХ века потуг перекроить карту мира и создать какое-никакое логичное национально-государственное образование посередь Азии. Что само по себе достойно интереса и даже, в общем, уважения (мы же стихийные сепаратисты, чего уж там). Проблема же в том, что Рерихи, не располагая реалистическим геополитическим мышлением, взялись за это не с той стороны, а напустили дымных словес, призванных замаскировать в первую очередь их личные амбиции и устремления. Желать красиво, спокойно и богато жить не запретишь, конечно, никому, это совершенно нормальное желание, но их дымовая завеса теософской пропаганды не выдерживает проверки на маразм. Кроме того, становится понятно, что калиостры заигрались и сами стали верить в фигменты нездорового воображения (что подкреплялось, я полагаю, цинизмом и железной дисциплиной ЕИ — поди пойми, как это сочеталось с физиологией ее заболевания, но, видимо, сочеталось). А про собственно искусство все рассказал еще Бенуа.

Понятно, что у нынешних организованных рерихнутых при выходе книги на немецком случился натурально родимчик, и издателю они стали писать письма (некоторые доступны онлайн, хотя там, по-моему, везде один текст с легкими изменениями) — перечисляя все мыслимые штампы восприятия и самые расхожие цитаты, но, как это водится, без контекстов (тем более социально-политических — зачем и в какой обстановке тот или иной Неру джавахарлал Рериха, к примеру). Снова повторяются тезисы о «предателях» и «защите святого имени» от всяческих покусительств и посягательств. Жил бы в 80-х, может, и сам влился бы в хор защитников. Мешает жесткая реальность: письма эти безграмотно написаны (и переведены), противоречат логике и являют скверное знакомство защитников с текстом, который они критикуют на основании того, что он не является агиографическим. После выхода русского издания, надо полагать, русские Общества Рериха оживятся, хоть Шапошникова и умерла, потому что, помимо общего несоответствия этой книжки "партийной линии", в издании этом, мягко говоря, есть к чему придраться.

О пользе внимательного чтения

«Мёртвые хватают живых. Читая Ленина, Бухарина, Троцкого», Дора Штурман

Дора Моисеевна — уже некоторое время мой герой. Прочие заслуги сельской учительницы русского языка и литературы, ставшей выдающимся советологом, можно пока оставить за кадром, но среди прочего написала она и не очень «маленькую лениниану» — собственно вот эту книжку, которая в совке, насколько мне известно, так и не издавалась. Это прекрасная текстология людоедской литературы — всё, как мы любим: очень грамотные раскопки той гнойной помойки, на которой мы живем по сей день. И развенчание мифов об «альтернативах Сталину», не вытравленных из мозгов и сегодня, хотя книжка вышла в 1982-м.

Портрет «вождя мирового пролетариата» в ней мало чем отличается от художественного портрета Фердинанда Оссендовского (о котором как-нибудь в следующий раз), надо сказать, хотя здесь он вполне документален. Даже критики Ленина (за исключением, пожалуй, самых оголтелых) исходят из представления, что «вождь» кое-где кое в чем бывал временами вполне искренен и честно имел в виду то, что пишет, т.е. хотел блага для народа, то и сё. WRONG! Вранье у него все от первого до последнего слова. Оголтелые тут правы. При чтении «классика марксизма» делить все до последней строчки нужно примерно на 500, если не больше. Это довольно утомительное мозговое упражнение, потому что ведь нет-нет да и хочется во что-то же наконец поверить, соединиться с чем-то. Такова уж особенность человека читающего. А читая Ленина, делать этого нельзя ни в коем случае, потому что верить у него нельзя ничему, даже цитатам.

А ленинская риторика поистине невытравима из сознания (это к вопросу об избывании из оного сознания советского — при жизни еще как минимум пары поколений это все ж невозможно). 70 лет качественной ебли мозга не прошли бесследно. Время от времени даже в «государственном дискурсе» этих полуграмотных упырей, что ныне у власти, мелькнет что-нибудь — те же пресловутые «сортиры», к примеру, которые «наш Ильич» поминал еще в декабре 1917 года. Впрочем, грамотность тут ни при чем — это и впрямь генетическое (в широком, не узко научном смысле):

Мы редко задумываемся над словами, которые слышим с детства. Особенно тогда, когда нам внушено определенное отношение к этим словам. Мышление наше, в основном, рефлекторно и лишь в малой части своей инициативно и самостоятельно (стр. 123).

Потому-то мы, в массе своей, и не задавали никаких вопросов, когда, что называется, «на голубом глазу» все это вранье и вилянье вождя и его присных выдавалось нам за тактическую и стратегическую гениальность и оправдывалось «исторической необходимостью». Нет, тактик-то он был изобретательный, а вот стратег из него всегда был никудышный. Дора Штурман наглядно здесь это показывает.

Вторая часть посвящена Бухарину — еще одному «теоретикоиду» «литературного марксизма». Штурман называет его идеологом, но он, мне кажется, в лучшем случае — агитатор и пропагандист. «Политик разговорного жанра» (стр. 187) — вот определение актуальное и для нынешних болтунов (хотя я сильно не уверен, что они сами пишут тексты своих убогих выступлений; Бухарин-то хоть грамотный был… хотя да, грамотность здесь опять не у дел). Но бесхребетность его тоже наследственна.

Третья часть — о Троцком. Среди прочего об «иудушке» (видите, опять ленинское чеканное определение) (к черту «перманентную революцию», это для безмозглых хунвэйбинов) следует помнить хотя бы то, что до нынешнего времени на его убогих «классовых» представлениях об искусстве у нас зиждется вся система школьного гуманитарного образования (в частности, понятно, литература).

Рыться во всем этом «окаменевшем дерьме» (согласно формуле продажного «певца революции») не просто guilty pleasure. Это, я бы решил, полезно для понимания кошмара сегодняшнего дня — того, как и почему к власти в этой стране пришла та невообразимая вроде бы хтонь, которую эта страна имеет (или которая имеет эту страну). Почему, спросите вы. А вот почему:

…крушение партократии в СССР не может не привести сначала к еще более глубокому хаосу, чем хаос марта 1917 года, а затем — к еще худшей диктатуре, чем советская партократия (стр. 79).

Напомню, написано это в начале 80-х, когда и Брежнев еще кони не двинул — и это не гениальное пророчество, это обоснованный вывод из внимательно прочитанного. И либеральной интеллигенции, как бы завещает нам Дора Штурман, надеяться особо не на что, кроме очередного «дворцового переворота» в «усеченном конусе» партийной верхушки. Потому что — ну да, люмпенизированная «крестьянская масса» по-прежнему никуда не делась и составляет собою весь «народ». Исключения по-прежнему в меньшинстве. Особый русский путь, куда ж с него сойти. Истинный демократический парламентаризм без октябрьского переворота здесь случился бы, по ее оценкам, проговоренным вскользь, лишь к середине 1960-х годов в лучшем случае, но история, как известно, сослагательного наклонения не знает.

…Но вообще читать «классиков» нужно именно так — только с комментарием, как «Майн Кампф». Разницы, по сути, никакой, настолько они токсичны. Хотя побочный эффект советской системы марксистско-ленинского образования — оно все ж окольным манером способно дать прививку от фразеологии: лично я, к примеру, до сих пор читать никаких философов не могу, во всей их софистике интуитивно чувствуется вранье. Потому-то я и не благодарен ни единому своему учителю истории (с 5 класса начиная), преподавателю философии, «научного коммунизма» или, простигосподи, «политэкономии», которые с таким упорством столько лет последовательно лили птичий помет мне в юную голову. Пусть они и были приличные и хорошие люди, но вот в этой вот своей (сущностной) функции — будь они все прокляты. Я мог бы потратить это время на чтение хороших книжек.

Что в имени тебе моем

Литературный концерт имен и названий

Сегодня мы немного поговорим про литературные названия различных творческих коллективов. Начнем с более очевидных и всем известных, а потом плавной перейдем ко всякой экзотике. Например, откуда взялось это название, известно любому школьнику, — из книги Олдоса Хаксли, который заимствовал само понятие у Уильяма Блейка:

Песня у них, понятно, очень литературная - в ней содержится привет "Лолите" Владимира Набокова, о чем помнят не все. Со следующими ребятами тоже все ясно — «Книга Бытия» как она есть:

Да и первая пластинка у них была весьма книжная — «От Бытия к Откровению». Про «Степного волка» тоже рассказывать никому особо не нужно — это роман Херманна Хессе:

Старые рокеры, как легко заметить, были начитанными чуваками — англичане уж, во всяком случае, своего Дикенза знали и читали «Дейвида Копперфилда»:

Про Шекспира и говорить нечего — вот вам «Тит Андроник»:

Это там, где все умерли, если не помните. А вот бодрая компания, назвавшая себя «Подземными» в честь известного романа Джека Керуака:

Они не одни такие — первая группа покойного Гленна Фрая из «Орлов» тоже так называлась. А вот еще одни «Подземные», но несколько другие:

Русские музыканты, понятно, тоже не лыком шиты. Один из прошлогодних шедевров литературного нейминга — группа «Александр Жадов и Доходное место» (давно ли вы перечитывали пьесу русского классика? а вот чуваки перечитали и самоназвались):

Названием творческого коллектива может служить и название романа — например, «Что-то гадкое в сарае», третьей книги Кирила Бонфильоли о Чарли Маккабрее, в свою очередь поименованной в честь фразы из романа Стеллы Гиббонз «Неуютная ферма»:

Если вы играете в подземном переходе, нет ничего лучше, чем назвать свою группу именем любимого писателя (и добавить к названию слово «блюз»):

Но если вы намерены выступать на одной сцене, например, с Мадонной, то к имени любимого писателя имеет смысл добавить слово «бордель»:

Очень популярны названия в честь полюбившихся литературных героев — вот, например, один из главных персонажей романа Томаса Пинчона «V.»:

Тут сплошь литература и Дикенз. В следующем номере нашей программы, собственно, - тоже. Концептуальные английские прог-рокеры некогда посвятили не только свою пластинку, но и всех себя культовому и классическому роману Мервина Пика. Вот он:

Ну и в конце нашего именного концерта по традиции — гимн книжкам вообще. Хоть и только для девочек. От коллектива, который вдохновился романом опять же Владимира Набокова:

А разговор об именах мы продолжим в следующий раз. Не забудьте спрятать под подушку свои литературные радиоприемники.

Повесть о невидимых китах

«Литературная мистификация», Евгений Ланн

Это книжка вполне (и незаслуженно) забытая массами, для которых Чуковский — единственный литературовед, а Кашкин — единственное светило «советского перевода». Написал ее великий оболганный «буквалист», поэт и переводчик Евгений Ланн. В книге Андрея Азова «Поверженные буквалисты» эта работа удостоена одной фразы, что вполне объяснимо — перед исследователем не стояло задачи написать творческую биографию Ланна. Но «Литературная мистификация», мне кажется, все же заслуживают большего внимания.

Начнем с того, что написана она превосходно — современным языком, адекватно, так, что забывается, что вышла она в далекую и вполне мрачную эпоху. Обычной советской белиберды там нет даже в «классовом» анализе — писал ее человек, которому было что сказать, он ясно выражал мысль и владел материалом; в отличие от многих, кого тут можно было бы поименовать, но мы, пожалуй, не станем. Читая «Литературную мистификацию», я словно бы слушал натурального брата по разуму.

С виду это вроде бы научно-популярная работа по конкретному аспекту истории зарубежной литературы, включая основы текстологии, но… По ходу чтения перед глазами и в уме постепенно пробивается исторический фон и проступает некая смутная глубина. Во-первых, конечно, накладываются особенности самого подхода Евгения Ланна к профессии — его стремление к точности и достоверности перевода, необходимости доносить переводимый текст по возможности без искажений (как у него это получалось — другой вопрос). Поэтому закономерен его интерес к такому маргинальному явлению, как искажения литературного текста сознательные, намеренные, призванные запутать, обмануть, мистифицировать читателя. Во-вторых, о самой эпохе забыть тоже все-таки не удается (как не получается отрешиться, собственно, и от трагических обстоятельств жизни автора).

Мне, честно говоря, неизвестно, какое место занимала эта книжка в контексте литературных баталий того времени и как к ней отнеслись читатели и критики (и отнеслись ли как-то вообще), но, читая ее, я не мог отделаться от ощущения, что в ней присутствует огромная фигура умолчания, лакуна прямо-таки зияющая. Имя Михаила Александровича Шолохова. С одной стороны это вроде бы логично — Ланн-то пишет у нас о зарубежной литературе. Но… Напомню, что первый том «Тихого Дона» вышел в 1928-м. В 1929-м поднялась первая волна сомнений в авторстве Шолохова, которая не сошла на нет и посейчас. В 1930-м выходит книжка Ланна, в которой имя Шолохова не упомянуто ни разу, но в полемику вокруг «гения социалистического реализма» она вписывается идеально. Тем самым «Литературная мистификация» сама обретает черты литературной мистификации — маскируясь под непредвзятый и вроде бы не имеющий отношения к злободневности научпоп, она, тем не менее, вносит свою лепту в анализ вполне острой (и не только в литературоведческом смысле) ситуации.

«Мистификация обнажает социальный генезис откровенней, чем подлинное произведение», — пишет, в частности, Ланн (стр. 35). Цитатами злоупотреблять не буду, сами найдете. Но и здесь, и дальше, вплоть до описаний текстологической методологии фальшивок и анализа анонимов и псевдонимов на последних страницах, в букете занимательных сюжетов и литературных анекдотов о подделках содержатся едва ли не прямые указания на происходящее в стране, откровенные намеки не только на подлоги в контексте литературы, но и на переписывание самой истории — что, как под увеличительным стеклом, уже начинало концентрироваться в «деле Шолохова». Пред изумленным взором читателя в невинном литературоведческом очерке начинает проявляться адская актуальность. Исторический фон выступает на передний план и становится если не самим предметом осмысления, то уж, по крайней мере, одним из главных героев этой книжки.

Богатая фактура, используемая здесь Ланном, служит для подкрепления в общем-то очевидного вывода: если такие звезды зажигают, значит, это кому-то нужно. Накладываем фигуру умолчания: подделка ли это, плагиат, иначе ли дутая неким манером фигура (а даже преданные поклонники Шолохова не смогут отрицать, что не все в биографии титана советской литературы чисто и прозрачно) — но она выгодна определенной социальной группе, классу-гегемону, правящей элите. Иначе бы просто не возникла. Шолохов требовался как пробный шар (ну или подопытный кролик) для грядущих, более масштабных и бесстыжих зачисток, подчисток, редактур и текстов, и самой истории, тех или иных «проектов НКВД». Цель в данном случае проста: требовалось доказать, что метод «социалистического реализма» — лживая «политкорректная» ебанина, лакирующая действительность и забивающая насмерть любое живое творчество, — есть способ истинно народного самовыражения, освященный вековой историей и русскими традициями. Ну и революция заодно легитимизируется.

Особенно, конечно, иронично здесь то, что не только советская литература со своим Шолоховым, но и сама русская литературная традиция стоит на ките сомнительного происхождения — «Слове о полку Игореве». Ирония эта становится совсем уж явной при чтении «Литературной мистификации», где, стоит ли говорить, о «Слове» тоже нет ни слова (зато подробно излагается история сходного памятника чешской словесности — «Краледворской рукописи»). И, разумеется, ошибкой было бы думать, что литературоведческая работа, изданная в 1930 году, не актуальна в наши дни.

Реликвии, картинки и еда

Наши удивительные литературные новости, которые вы вряд ли узнаете где-то еще

Казалось бы, пора уже смириться с тем, что люди смертны, однако в этом году все ощущается как-то особо болезненно. Но понятно же, что новости из мира литературы не ограничиваются некрологами.

Вот кое-что из случившегося за последние недели, о чем вы вряд ли прочли бы где-то еще.

Знакомьтесь, это Эми Тань. В ее честь назвали новооткрытую австралийскую пиявку. Это была новость не про еду.

А это — Уит Бёрнетт, великий американский редактор, основатель журнала «Story» (чтобы перечислить все его заслуги перед литературой, места нам здесь не хватит). Вернее, таким он будет в грядущей экранизации биографии Сэлинджера, написанной в свое время Кеннетом Славенски. Самого же Сэлинджера изобразит вот этот человек:

…что плавно подводит нас к следующей теме:

Это ТЕД-овская лекция о том, как писать смешно. Не знаю, поможет ли, но попытка достойная.

Еще о юморе висельников. В Англии поставили спектакль о последнем человеке в истории человечества, которого казнили за богохульство. Произошло это в Эдинбурге в 1697 году, а человека этого звали Томас Эйкенхед, и ему было всего 20 лет. Спектакль — «жестокая комедия с песнями» — называется незамысловато, «Я — Томас» (в честь Je Suis Charlie, понятно) и премьера его состоялась позавчера.

Чтобы подразнить сторонников «крепкой руки» в художественном переводе и издательской политике, не иначе, в Англии вышел новый перевод «Илиады» Гомера, пера Кэролин Эликзандер. Ознакомиться с отрывком можно здесь — чтобы потом, само собой, на всех углах кричать, что у Гнедича было лучше.

Изгибы сознания. Издательство «Сколастик» прекратило печатать детскую книжку «Тортик Джорджу Вашингтону на день рождения» писательницы Рамин Ганешман (о поваре Вашингтона Геркулесе; это не совсем про еду, но тематически близко) по причинам неполиткорректности картинок. А именно — рабы на них какие-то подозрительно довольные.

С аукциона продаются «Посмертные записки Пиквикского клуба». Нет, не книжка — реальные записки реального Пиквикского клуба. Не шутка.

А еще нашли останки вроде бы реальной Тэсс из рода д’Эрбервиллей (портрет этой реликвии мы не показываем сознательно, потому что дальше будет про еду). В Дорчестерской тюрьме эксгумировали Марту Браун, на чей казни присутствовал 16-летний Томас Харди; это так его впечатлило, что много лет спустя он написал роман. И это тоже не шутка.

Занимательное чтение: историк Рут Гудмен, рассказавшая некогда о том, как быть викторианцами, исследует гигиену Тюдоров, что станет ее следующей книжкой… вернее, путешествием на машине времени. Это к вопросу о том, чем могло пахнуть от Людовика Красное Солнышко. А про еду будет дальше.

Теперь разные новинки — странные и причудливые, но неизменно примечательные.

Американский художник Сэндоу Бёрк переписал (по-английски, но честно вручную) и проиллюстрировал «Коран». Теперь священная книга продается и стоит 100 долларов.

Еще одна занимательная книжка с картинками — на сей раз только это Марсель Пруст, "В сторону Сванна". Теперь зато мы знаем, как можно иллюстрировать Пруста. И есть мадленки.

«Мир природы Винни-Пуха» — взгляд на места боевой славы, брошенный ландшафтным дизайнером. С картинками, разумеется. Но без еды.

Также на днях вышел новый — долгожданный роман Мэтта «Канализация, газ & электричество» Раффа, который называется «Страна Ктулху» и представляет собой сокрушительную смесь «Гроздьев гнева», «Хижины дяди Тома», «Убить пересмешника» и… я не забыл упомянуть Лавкрафта?

А вот эта новинка к литературе, конечно, отношения не имеет, но мы знаем, что некоторым нравится. В апреле выходит «Ватиканская поваренная книга». Тогда можно будет быть как Папа. Про еду как раз вот эта новость, да. А в заголовке еда у нас вместо котиков, сов и панды.

Вот так вот оно все как-то и идет, как не раз давал нам понять Курт Воннегут.

Я серьезно

Все, что найдете, Стив Мартин

Жить легко.

Если родился в августе 45-го, когда для всего мира все худшее в ХХ веке уже вроде бы осталось позади, жить легко. С другой стороны, родился ты в Уэйко, штат Техас, а это, поверьте, Очень Глубокие Свояси, поэтому что там за жизнь? С третьей стороны, 1993-й еще не настал, городок еще не прославился, так что жить можно. Тем паче что семейству повезло: они уехали в Калифорнию за три года до того, как на Уэйко обрушился самый жуткий в истории Техаса торнадо, стер с лица земли весь центр и погубил 114 человек. В одном месте у тебя моторчик, рот неизменно до ушей, а вместо языка — молотилка; с такими свойствами натуры жить не просто можно, а очень легко. Но — работаешь ты с 10 лет, а это трудная жизнь. Но — не где-нибудь на ткацкой фабрике работаешь, а в Диснейленде; по любым меркам и в любое время о такой работе можно только мечтать. Так что жить легко, хоть ты всего-навсего и продаешь рекламные буклеты. У тебя наличествует даже некоторая финансовая независимость. Но к ней прилагается папа — несостоявшийся актер, человек, с которым даже в таком счастливом детстве Очень Непросто.

В общем, все сложно.

Хотя в б-СССР Стивену Гленну Мартину, можно сказать, повезло. Его знают и, в общем, наверное, узнавали бы на улице. Знают по фильмам, в которых снимался и которые ставил, писал или продюсировал: _________, — перечисляйте сами, тут у всех свои фавориты; у меня среди любимых «Отпетые мошенники» и «Человек с двумя мозгами». Знают по книгам: повестям «Продавщица» и «Радость моего общества» и сборнику чистой бредятины «Чистая бредятина», которая поначалу публиковалась в журнале «Нью-Йоркер» и заставляла ждать каждый номер, как в детстве подарок на день рождения. (Теперь все эти книжки проходят по категории библиографических редкостей, поэтому удачи вам с поисками, но не упомянуть о них мы не можем).

Повезло, да. В Орегоне вообще запретили его старую пьесу — про то, как Пабло Пикассо и Альберт Эйнштейн сидят себе в парижском баре «Шустрый кролик», просто выпивают и, можно сказать, чешут языками.

Повезло — да не очень. Потому что самой, пожалуй, главной инкарнации Стива Мартина широкий русский зритель так и не познал. А именно — stand-up comedian.

Да, поговорим о комедии. Приведенное выше сочетание словарь предлагает нам переводить как «эстрадный артист разговорного жанра». «Артист-сатирик», на худой конец, с пояснением: «артист разговорного жанра, выступающий без партнеров, театрального костюма, сценических декораций и ассистентов». Лингвострановедческий словарь «Американа» не иначе заимствовал формулировку из циркуляров какого-нибудь «Главконцерта», породившего формат выступлений, прости господи, «петросянов». Нет, с гениями русскоязычной комедии былых времен — Райкиным, Хазановым, к примеру, — все в порядке. Они в пресловутом «разговорном жанре» достигли не превзойденных до сих пор высот. Я к тому, что непонимание диктуется самим языком уже на уровне дефиниций.

Потому что Стив Мартин — это, извините за банальность, вам не Петросян. И вышедшая пару лет назад его книга «В полный рост» (так ее название тоже можно трактовать) и недавно переизданная в очередной раз, — еще одно тому подтверждение. Ее сложно называть мемуарами, потому что итоги подводить как-то рановато. Скорее это хроники первой половины жизни артиста — как раз той, что была «до кино». Легко и непринужденно (потому что, да, «писать легко») Мартин рассказывает в ней о детстве (неоднозначном), первой работе (благодатной) и начале своей жизни в искусстве (начале, прямо скажем, сокрушительном).

Мартин с детства хотел стать фокусником. Нет, не таким, как Гарри Гудини или Дэвид Копперфилд, не мастером выпутываться из смирительной рубашки, вися в наглухо запаянном сейфе в трех этажах над бассейном с акулами, или повелителем иллюзий, который на счет «три» убирает с поверхности Земли, скажем, пирамиду Хеопса, — нет, просто фокусником.

Эстрадным таким. Вроде пресловутого «артиста разговорного жанра», только с картами, кольцами, платками и кроликами. И не просто хотел, а без устали совершенствовался, оттачивал ловкость рук. С пятнадцати, заметим, лет. При этом учился он не в «эстрадно-цирковом училище», а, вы будете смеяться, в нескольких университетах — изучал философию.

…В Лонг-Биче у меня, — вспоминает он с некоторым даже изумлением, — довольно неплохо получалось осваивать символическую логику, поэтому в новой школе я записался на Высшую Символическую Логику. «Я изучаю Высшую Символическую Логику в Университете Калифорнии» — это звучало приятно; то, что в старших классах средней школы считалось чистой ботаникой, теперь обрело некий мистический флер. Однако в первый же день занятий я понял, что в Университете Калифорнии в Лос-Анджелесе пользуются иным набором символов, нежели тот, которому я выучился в Лонг-Биче. Чтобы не отставать, я добавил себе в расписание вводный курс, а это значило, что теперь я изучаю самые азы логики и высшую логику одновременно.
Помимо этого, были занятия и по актерскому мастерству, и по телевизионным сценариям. Но не это главное: вскоре Мартин понял, что фокусы — это как-то тухло, и начал разрабатывать комедийную составляющую своих выступлений, потому что паузы нужно было чем-то заполнять. Вот тут-то и началась истинная работа. Недаром «работа» в его книге — одно из самых частых слов.

«Разговорный жанр» — он же какой? Выходит мужик (реже — баба) и рассказывает примерно анекдоты или кого-нибудь изображает. У Мартина было не так. Работая с чужим, а потом и со своим материалом (не Жванецкий, само собой, у которого литература, но тоже ведь труд — подмечать смешное и чеканить из него несколько фраз, жест или просто интонацию), он понял, что скучно просто нагнетать напряжение, а потом выдавать соль шуточки, которая служит комической разрядкой. Поскольку формат к середине 60-х, когда в мелких калифорнийских театрах Мартин уже вовсю выступал со своим рагу из фокусов, анекдотов и пародий, в значительной степени устоялся, «панчлайна» ждут, его предвкушают и часто знают уже наизусть. А если, задумался Стив Мартин, напряжение, к примеру, наращивать, а разрядки не давать? Пусть смеются не запрограммированно, а просто так. Может, тогда станет понятно, что смешно само по себе, а что — потому что смешно соседу. Но для этого нужна дисциплина, изобретательность, находчивость, безошибочное чувство ритма и отточенная мелкая моторика.

И, разумеется, умение сделать смешным все. Даже вроде бы несмешное.

«Комедия для собак» — попробуйте рассмешить четверку псов, один из которых явно чучело. «Веселые зверюшки из воздушных шариков» — там что угодно, кроме собственно зверюшек, даже вирус сифилиса есть. «Счастливые ноги» — номер о частной жизни ваших ног. Неимоверно популярная «стрела в голове» — своеобразный мем 60-х. Царь Тут. «Дикий и чокнутый парень». «Давай измельчаем» — пародия чуть ли не на всю психоделическую контркультуру сразу: изобретен наркотик, от которого люди не улетают под облака, а становятся меньше. И, разумеется, знаменитое «Простите» — когда три слога произносятся как двадцать чуть ли не во всем диапазоне человеческих эмоций одновременно: от мягкого недоумения к праведному негодованию и вплоть до смертоубийственной ярости. Американским евреям такая манера извиняться некогда так полюбилась, что они адаптировали ее к словечку «слиха»: можно только воображать, как некогда извинялись в Иерусалиме. «Где смеяться-то?» — поначалу недоумевала публика. И постепенно начинала хохотать — не потому, что до нее доходил некий культурный код, а потому что никакого культурного кода не было. Заразительным в Стиве Мартине было все, и маску от актера отделить никто не пытался.

Так лет за десять и родился тот «коктейль Молотова», который к середине 70-х буквально взорвал мозги американской аудитории. Нет, мейнстрим «разговорного жанра» никуда не делся. Но с обочин — из мелких клубов, театров и кофеен Калифорнии и Чикаго, со сцен, задвинутых в дальний угол, — уже прозвучали новые голоса, возвестившие о явлении сюрреалистической «хиповой» комедии. Стив Мартин отлично помнит знаковый вечер:

[В Эспене, Колорадо] …вечером 11 октября 1975 года, включив телевизор и посмотрев первый эпизод «Субботнего вечера живьем», я подумал: «Блин… они это сделали». В Нью-Йорке в эфир пустили новый тип комедии — люди, которых я не знал, и удавалась им эта комедия прекрасно. Программа сильно ударила по моему внутреннему убеждению, что кавалерийскую атаку веду я один — и один несу знамя новой комедии. Тем не менее, нам с «Субботним вечером» суждено было встретиться.
Вскоре началась их дружба с Лорном Майклзом, но сложности тоже не замедлили возникнуть. Видимо, с «легкостью жизни» тут и пришлось расстаться. Потому что одно дело — клубы и придорожные театры, где посмеяться собирается человек сто, ну двести. И другое дело — когда свою лепту внесли регулярные появления в телепрограммах, вроде «СВЖ» или «Сегодня вечером с Джонни Карсоном», статьи в «Роллинг Стоуне» и «сарафанное радио». Народ валом повалил «на Стива Мартина». 2000 билетов продано. Гастрольные графики уплотняются. 60 городов за 63 дня. 72 города за 80 дней. 85 городов за 90 дней. В зале (вернее, уже на стадионе) — 18 695 человек. 29 000. 45 000. Это, видимо, рекорд для «артиста разговорного жанра». Сорок пять тысяч человек платят деньги за то, чтобы посмотреть на одного…

Понятно, что видоизменялась сама природа юмора, его подачи. 30 тысяч человек уже не выведешь из зала на улицу (так, бывало, заканчивались выступления Стива Мартина в клубах — владельцы даже принимали особые меры к тому, чтобы все зрители расплатились заблаговременно). Не отправишься с ними в «Макдоналдс», чтобы сначала заказать 200 гамбургеров, а потом быстро «передумать» и поменять заказ на одну «среднюю картошку» (другой любимый финал). И не во всякий бассейн они поместятся, чтобы можно было поплавать кролем у них по головам. Гэги мутировали от мелкой моторики первых дней к большей наглядности, к физичности вплоть до легкой атлетики (номера с «бесконечной рукой за киноэкраном» или «невообразимо усыхающим человеком», когда артист просит публику на миг закрыть глаза, а сам откручивает микрофонную стойку до высоты метра в три). Взять, к примеру, «самое короткое в мире соло на гитаре» — когда с небес под фанфары артисту спускается блистательный «фендер», артист принимает героическую позу и издает на нем единственное «трям», после чего гитара опять взмывает ввысь. Можно смеяться.

Кстати, о музыке. Как, например, постоянно упускают из виду, что гений еврейской кинокомедии Вуди Аллен — легитимный джазовый кларнетист, мало кто помнит, что Стив Мартин за свою игру на банджо в 2001 году даже получил премию «Грэмми» (совместно с Эрлом Скраггзом). Свою третью — две предыдущие были за комедийные альбомы (1978 и 1979 годы). Напомним также, что премию «Эмми» (уже за телевидение) Мартин получил в 24 года. Ну и, чтобы покончить с лаврами, отметим, что в 2005-м ему вручили «Премию Марка Твена» — за вклад в американскую юмористику. Тогда же он получил довольно диковинную награду — звание «Легенда Диснея»: не иначе, по совокупности заслуг — от продажи буклетов до производства комедий для семейного просмотра.

Нам же, кинозрителям другой страны, от былого буйства, вошедшего в историю и по заслугам отмеченного, досталась, пожалуй, лишь картикатурно-причудливая пластика артиста да отдельные шуточки из его программы, выжившие в съемочном процессе. Ну и элегантнейший белый костюм-тройка — просто потому, что его лучше видно издалека (а «жилет мне был нужен затем, чтобы рубашка из брюк не вылезала — я так скакал по сцене, что это случалось все время»). Костюм, ставший маркой его самого устойчивого образа — эдакого блистательного великосветского шлимазла навыворот, не теряющего присутствия духа и неизменно эффективного, когда дело доходит до высмеивания даже несмешного, включая самого себя. «Самого смешного парня на свете». За костюм и консервативную прическу его, кстати, критиковали друзья, менеджеры, агенты и доброжелатели: во времена разноцветных рубах с кружевами и цветов в длинных волосах не то что на сцену в таком виде неклёво было выходить — вообще выглядеть так было крайне стремно. Но Мартин в вопросе гардероба был так же упорен, как и в приверженности собственному имени, которое ему не раз предлагали сменить: дескать, «Стив Мартин» для комика звучит слишком уж по-еврейски. Упорствовал ли он из соображений мимикрии на поле американской комедии, традиционно ассоциировавшейся с еврейскими артистами, или держался своих шотландско-ирландских корней — вопрос открытый, но самость свою (и художественную, и национальную) он отстоял и остался Стивом Мартином. Самым еврейским из нееврейских комиков.

Все-таки, видимо, комедия — мимолетный жанр, способный выжить во всякий данный миг лишь на клубной сцене. Спортивные арены и телевидение — это, конечно, мило, но разрушительно. Недаром гении американской комедии уходят рано, как два великих революционера, Ленни Брюс и Энди Кауфман — насовсем, либо, как Джонни Карсон, — на иные пажити. Нам остается серенький мейнстрим, который так легко поносить за глупость, — он, как тараканы, вечен. «Просто понизьте свой коэффициент интеллекта на 50 баллов — и приступайте». А гениальная комедия… Для масс она — как пресловуто непереводимая игра слов, смыслов и культур. Чтобы смеяться над ней, требуется немало любопытства и упорной работы — вряд ли меньше, чем самому артисту для того, чтобы нас рассмешить.

Видимо, все это Стив Мартин и попробовал нам объяснить. Прямым текстом и своими словами. А я, зная шансы автобиографии Стива Мартина на публикацию в этой стране, вам ее пересказал. Понизив коэффициент интеллекта на 50 баллов.

Некогда было опубликовано "Букником".

Психопаты бывают разные

"Записки психопата", Венедикт Ерофеев

«Записки психопата» — текст поразительный, сам автор называл его «самым нелепым из написанного», но попробуем разобраться, так ли это в действительности.

Писался текст в конце 50-х (по крайней мере, датировка в нем отчетлива) и, если смотреть на него из нынешнего далека, выглядит вполне как отголосок прото-бита, русская карикатура на бит, утрированный, но, я подозреваю, весьма точный слепок жизни. Но по методу, тону и стилю его скорее можно отнести к той натуралистической и отчасти трансгрессивной линии «подпольной», «уличной» литературы, которая возникла в Штатах примерно тогда же. Вспомним, что издательство «Гроув Пресс» лишь в начале 60-х, через полдесятилетия начнет открывать для более-менее широкой публики такие имена, как Алекс Трокки, Хьюберт Селби, Джон Речи и проч. До них, понятно, были и Селин, и Хенри Миллер, и Херберт Ханке, но и на них в своих интервью Веничка не ссылается, надо думать — все же не читал, а к своим отношениям с советской реальностью дошел своим нетрезвым умом. Но если положить эти тексты рядом, параллелей будет много.

Корни их всех — и, само собой, этого романа — уводят нас к Достоевскому. И, в общем, понятно, что «новая», истеричная и надрывная исповедальность, сознательный и подчеркнутый отказ от цензурных самоограничений, желание говорить и показывать только правду и ничего кроме, неприятие окружающего — на все это ни русские, ни американские писатели патент не регистрировали. После войны этот «тренд» возникал повсюду, и это вполне объяснимо и не нами не раз анализировалось. Война закончилась, победители вернулись домой (хоть и несколько по-разному) — с надеждами на если не продолжение освобождения, то хоть на какое-то раскрепощение после огромного напряга всяческих душевных и физических сил, а дома — все тот же мрак и морок, если не по-прежнему Сталин, то Эйзенхауэр, общество косно и репрессивно, филистеры отнюдь не толерантны к фрикам и маргиналам, там сплошное потребление, тут сплошной пятилетний план… ну и так далее. Я по необходимости упрощаю.

В «Записках психопата» Ерофеев сформулировал отчетливо: «Ни одна книга и ни одна музыка не выразит моего чувства». Хтонь обрела голос.

Единственная разница — у тех американцев получилось заявить о себе, сказать свое слово громко и непосредственно, сделать литературу и войти, наконец, в ее историю (хотя цель, понятно, изначально была не такова), а советским подпольщикам, прото-диссидентам, из которых Ерофеев один, — не очень, и они оказались на много лет, если не навсегда «потерянными», забытыми, обойденными, подавленными. А иначе — кто знает, как выглядел бы нынешний учебник литературы для средней школы. Но это, конечно, фантазии.

Трилогия общественных работ и упоительного чтения

"Канализация, газ & электричество", Мэтт Рафф

Мэтт Рафф — современный и крайне остроумный, вполне культовый американский писатель, выпускник Корнелла, между прочим. «Канализация, Газ & Электричество» — его вторая книга, и несмотря на подзаголовок «трилогия», представляет собой одну цельную работу. Просто автору нравится трилогия как жанр: когда группы различных существ отправляются в полное приключений странствие завоевывать какого-нибудь повелителя темных сил. Вот он и написал такую героико-антиутопичную сюрреалистическую фантазию с нехарактерными персонажами, обилием абсурдных приключений — и истерически смешную.

Сюжет прост и сложноорганизован. Мир пребывает в 2023 году (это уже скоро), царит новый мировой порядок, а в канализации Нью-Йорка живут существа-мутанты, вроде гигантской белой акулы по имени Майстербрау (их из соображений политкорректности называют марками пива). Практически половиной США владеет мегамиллиардер Хэрри Гант, который отстраивает Эмпайр-Стейт-Билдинг, разрушенный протаранившим его самолетом (книга, учтите, написана в 1997 г.), возводит по всей стране небоскребы в милю высотой и собирается бурить нефть в Антарктиде. Ему противостоит группа веселых эко-террористов, возглавляемая одним из последних оставшихся в живых негром Филоном Дюфреном и его экипажем зелененькой в розовый кружочек подводной лобки «Ябба-Дабба-Ду»: они устраивают «дружественный теракты» (вроде потопления ледокола кошерной колбасой, разогнанной до скорости Мах9, после сбрасывания на него лимонного торта и бомбардировки взбитыми сливками). Тем временем в канализации убивают Уолл-стритского жулика, который намеревался перевернуть империю Ганта с ног на голову, и бывшая Гантова жена, работающая в Зоологическом бюро этой самой канализации вместе с не менее колоритными подругами (и призраком Айн Рэнд, поселившимся в шахтерской лампе) начинает собственное расследование. Понятно, что на поверхность выходит еще более масштабный и зловещий всемирный заговор. Среди персонажей — дочь эко-пирата Серафина, живущая в стенах (буквально) Нью-Йоркской публичной библиотеки, «фольксваген-жук», в который вселился дух выдающегося радикала 60-х Эбби Хоффманна, но в женском обличье, 181-летняя однорукая ветеранша Гражданской войны, которой никто не дает ее возраста и вышеупомянутая акула. А также лемуры и масса других прекрасных существ. В заговор оказываются впутаны знаменитый директор ФБР Эдгар Хувер, Уолт Дизни и банды роботов-убийц…Приветов от Томаса Пинчона тоже имеется во множестве.

Пересказывать роман бесполезно. Чтение уморительное и упоительное: текст остроумен, насыщен массой приколов, стиль парадоксален, сюжет непредсказуем. Для облегчения вхождения в роман в начале приводится список действующих лиц. Книга уникальная как на фоне нынешней сатирической фантастики (ибо отлично написана человеком, обладающим вполне шизоидной фантазией), так и в контексте современной прозы, ибо попросту очень смешна. Читайте, и будет вам счастье.

С новым годом, дорогие друзья! С новым трудовым счастьем!

Наш новогодний литературный концерт

Так, ну всё, скажете вы. Диск-жокей радиостанции Голос Омара окончательно слетел с катушек, соскочил с дорожки, а свободной бобины у него, видать никогда и не было. Какой еще новый год? Ты на календарь когда в последний раз глядел?

А какая разница? — отвечу я находчиво. Свеча по-прежнему горит, ночи длинные, зима еще не кончилась. Стало быть, с новым годом, дорогие друзья.

Ну а кроме того, оно же как было, вы хорошо помните последовательность событий? Сначала было Рождество, потом Новый год (ну это же логично, как поезд и море: сначала одно, потом другое, и никак не наоборот). А потом? Помните, что было потом?

...А потом было опять Рождество и опять Новый год. Ну куда это годится? Это что ж, у нас может быть сколько угодно рождеств и новых годов?

Хм, подумали мы. А ведь это, по сути, неплохо. Примерно как версий «Рождественского романса» — чем больше, тем лучше.

Поэтому что я хочу вам тут сказать. Будьте готовы к тому, что в течение всего следующего годы мы вам будет еще не раз устраивать новогодние концерты.

Это был привет от Патти Смит Михаилу Булгакову, ну а нам все же пора выносить елку. Или подождем еще и китайского нового года?

У нас завтра уже февраль, если не забыли:

Заодно сразу достаем чернил — и погнали, по традиции:

Так, чтобы в позвоночнике — пленительный февраль:

С железом в голосе

"Железная хватка", Чарлз Портис

Чарлз Портис (р. 1933) — живой классик «неизвестной» американской литературы, один из немногих великих затворников, автор пяти романов (два из которых были экранизированы). Живет в Арканзасе, с прессой не общается, хотя сам долгое время проработал журналистом, считается прямым литературным наследником Марка Твена, выдающимся стилистом и мастером комического романа. Интриге, связанной с его именем, способствует, например и то, что в Библиотеке Конгресса США официально действует Общество Ценителей Чарлза Портиса, состоящее из двух его друзей и куратора библиотеки.

Издание всего его творческого наследия в России могло бы стать заметным издательским поступком (в США, например, пресса до небес превозносит издательство «Оверлук» за то, что оно заново открыло этого прекрасного писателя), но не стало — вышла только одна, да и то, потому что кино. Меж тем, критики резонно замечают, что читать его книги — сродни переживаниям, когда вас прижимают к полу и до смерти щекочут.

Пять его романов различны по колоритной фактуре, хоть и сходны сюжетными линиями. В основе каждого лежит образ человека, пускающегося на тщетные или плодотворные поиски чего-либо и по пути встречающего бездну различных цветистых персонажей — жуликов, простаков, неудачников и трепачей. Схема понятная и опробованная веками, но действует безотказно.

Первая книга писателя — «Норвуд» (экранизированная в 1970 г. с певцом и гитаристом Гленом Кэмблом в главной роли) — рассказывает о безумных похождениях бывшего морского пехотинца из Техаса Норвуда Прэтта, которого так достала жизнь в крохотном городке, что он пускается через всю страну в Нью-Йорк за своим бывшим сослуживцем, чтобы взыскать с него долг в 70 долларов. Встречи с различными отбросами общества и — главное — разговоры с ними незабываемы. Роман считается классикой жанра романа-странствия.

Самым известным произведением Портиса, наверное, можно считать «Верную закалку» — историю 14-летней Мэтти Росс, которая в сопровождении маршала (судебного исполнителя) «Кочета» Когбёрна, вечно пьяного, но крутого омбре, бывшего налетчика, отправляется в конце XIX века на индейские территории в погоню за другим бандитом, который по злобе застрелил ее отца. Повествование ведется от лица девочки, потерявшей в приключениях руку, однако бандита собственноручно прикончившую. Этот гимн человеческому мужеству, упорству и чисто американскому индивидуализму и прагматизму больше всего критики сравнивали с «Приключениями Хаклберри Финна» и сходство действительно есть — книга это взрослая, но с упоением будет читаться и детьми, как уже неоднократно бывало с подобными классическими работами.

У этой книги довольно непростая судьба, о чем мы узнаем из послесловия Донны Тартт, которой в русскоязычном пространстве необъяснимо повезло гораздо больше. У названия этой книги — судьба не менее сложная. В основном — благодаря опять же непростым отношениям романа со своими экранными версиями.

Первая экранизация книги (1969, режиссер Генри Хэтауэй) по-русски именовалась либо «Истинной доблестью», либо «Настоящим мужеством». Вторая экранизация (2010, режиссеры Итан и Джоэл Коэны) по вывернутой прихоти недалеких русских кинопрокатчиков названа «Железной хваткой». Есть у фильмов такое свойство — они могут называться как угодно. Ни логика, ни здравый смысл главных ролей в прокате не получают. При этом мы понимаем, что оригинальное название романа и его экранизаций изменений не претерпело — оно всегда оставалось простым и ясным: «True Grit».

При работе над текстом у переводчика тоже было некоторое количество версий. Среди них: «Твердость характера», «Крепость духа», «Стопроцентная выдержка», «Подлинная стойкость» и даже «Стиснув зубы». Все это с разной степенью точности отражает многозначность первоначальных восьми букв с пробелом, но в конце мы с редактором перевода остановились на варианте «Верная закалка». И мы бы, видимо, предпочли, чтобы по-русски эта прекрасная книга называлась именно так. Почему не иначе? Есть надежда, это станет ясно, когда вы прочтете роман. А если это название вас чем-то не устраивает, мы предлагаем вам выбрать любое другое. Какое вам больше нравится. Ну, или придумать свое.

Самая смешная же книга Портиса — «Южный пес», где рассказчик Рэй Мидж отправляется по следам жены Нормы, сбежавшей от него к своему первому мужу Гаю Дюпре, но в драндулете самого рассказчика. Собственно, не жена Миджу, понятно, нужна, а машина, и в этой упорной погоне он проезжает все Соединенные Штаты и Мексику и оказывается в Гондурасе. Его партнер — некий доктор Рео Саймз, «человек с деньгами без счета», один из самых запоминающихся жуликов во всей истории плутовского романа: лишь немногие из его «схем честного отъема денег у населения» оказываются абсолютно легальны. И снова гений комедии диктует автору нескончаемые искрометные монологи, перетекающие один в другой и ткущие красочный ковер литературной реальности.

Два поздних романа Портиса балансируют на грани ядовитой сатиры. «Повелители Атлантиды» — история взлета и падения некоего культа Гномонов, основанного жуликом для легковерных дебилов: его цель — постижение тайного знания Востока, служба на благо общества и ношение дурацких колпаков. Каждого чудаковатого персонажа Портис рисует несколькими запоминающимися штрихами, и перед нами предстает парад уродов (тм) редкой красоты и выразительности. Мысль, к которой подводит автор: все тайные общества в истории человечества — от масонов до ЦРУ — суть продукты общественного самообмана.

И наконец последний — «Гринго» — рассказывает о сообществе американских эмигрантов в Мексике, которое отправляется на поиски Недостижимого Затерянного Города Зари, что, «как магнит, притягивает проходимцев и романтиков со всего Нового Света». В майянских джунглях все персонажи так или иначе обретают просветление и собственную «псише» — хоть и не вполне традиционным и приемлемым образом.

Это был наш очередной сеанс литературно-книгоиздательского шаманизма, ко всему прочему.

Вторая лучшая кровать и полное собрание сочинений

Романы о Шекспире, Роберт Най

Роман выдающегося британского поэта, критика и прозаика Роберта Ная — своеобразное предисловие к его объемному труду «Покойный г-н Шекспир». Если в «Г-не» Най реконструирует жизнь британского барда — весьма непочтительным и спорным образом, надо сказать, — от лица одного из актеров его театра много лет спустя после смерти поэта и драматурга, то в «Полном собрании сочинении г-жи Шекспир» то же самое происходит под несколько другим углом.

Книга представляет собой все, что когда-либо было написано Анной Хэтауэй, женой Шекспира, оставленной им в Стратфорде-на-Эвоне. Эта женщина, как известно из источников, всю жизнь хранила верность мужу, вырастила двоих детей и вообще вела жизнь образцовой домохозяйки того времени. И не прочла ни единой работы супруга. Кроме этого, о ней мало что известно.

Здесь же она предстает тоже с неожиданной и тоже провокационной стороны. Книга представляет собой нечто вроде ее мемуаров о муже через, опять же, много лет после его смерти. Ключевое событие — ее единственный за 30 лет приезд в гости к мужу в Лондон, где он показывает ей достопримечательности (весьма условные), приводит к себе и они там несколько суток яростно занимаются тем,

чем и полагается заниматься супругам. Рискованными (для нее) сексуальными играми. На «первой лучшей кровати», подаренной ему за неочевидные услуги одним из его богатых покровителей, они проигрывают все пьесы Шекспира — в сильно эротическом контексте. И, коротко говоря, мы начинаем понимать из отчета этой суровой женщины, что именно такова и может быть истинная любовь между ними — именно такой странный и зловещий комплекс чувств и поддерживал ее все это время. И перед нами предстает история непростой и жесткой, но большой и какой-то внутренне правильной любви на все времена.

Но главный крючок текста Ная, разумеется, не только в этом. В книге дается своеобразный ключ к будущему (на тот момент) большому роману: автор касается основных позиций «шекспировской мифологии»: истории про «вторую лучшую кровать», отписанную вдове в завещании, «потерянных годов» его жизни (куда он ездил в Европе, когда несколько лет скрывался от кредиторов), чем Шекспир занимался в Лондоне до того, как стал штатным драматургом, сам ли он писал свои произведения, кому посвящены его сонеты и кто, собственно, такая «смуглая дама» (образ инфернальной жути в некоторых его стихах) — и т.д. Текст этот спорный, спекулятивный, разумеется, пронзительный и крайне интересный не только для шекспироведов. С большим романом он составляет единое целое и как таковое должен восприниматься — помимо того, что это, одновременно самостоятельное произведение.

Роман с убийством

"Криппен", Джон Бойн

Июль 1910 года. В доме № 39 по лондонской улице Хиллдроп-креснт сделано кошмарное открытие: в его подвале нашли расчлененные останки певицы мюзик-холла Беллы Элмор, жены доктора Хоули Харви Криппена. Однако сам доктор Криппен и его любовница Этель Ле-Нев скрылись в неизвестном направлении. На другом берегу Ла-Манша, в Антверпене, капитан Кендалл отдает приказ команде парохода «Монтроз» начать двухнедельное плавание в Канаду. На борту — около 1300 пассажиров, в том числе властная Антуанетта Дрейк с дочерью, непритязательная Марта Хейз и загадочный Матье Заилль со своим племянником Томом Дюмарке. А также — незаметный мистер Джон Робинсон и его семнадцатилетний сын Эдмунд…

«Криппен» — роман одного из лучших ирландских писателей нового поколения Джона Бойна, воссоздающий подробности удивительной попытки побега самого известного убийцы в истории ХХ века. И сейчас, больше века спустя, в «деле Криппена» решены далеко не все загадки.

История — удивительная штука. Ее — как и закон — сейчас, пожалуй, актуальнее всего сравнивать с пресловутым дышлом: куда повернешь, туда и приедешь. Однако нам с вами в этом отношении легче: писателям охотнее прощаешь творческие игры с историей, чем политикам или журналистам.

Ирландец Джон Бойн стал заметной фигурой современной западной литературы именно благодаря своему особому взгляду на историю. Его первый роман «Похититель вечности» — по сути, одна большая мозаика объемом в три века, составленная из элементов, в общем, достоверных, но складывающихся в отчасти непривычную картину. Бойн работает с историческим материалом, как доктор Франкенштейн с деталями человеческого тела: не грубо, нет, но — по-своему. И результат точно так же впечатляет.

Исторический масштаб его знаменитого романа «Криппен» гораздо скромнее. Основа книги — знаменитая трансатлантическая погоня за самозванным доктором Хоули Харви Криппеном, гомеопатом с душой мясника, который, как полагали в 1910 году, «убил, сварил и съел» свою жену. «Дело Криппена» стало первым реалити-шоу ХХ века — не только потому, что выйти на след убийцы помогло модное техническое изобретение, телеграф Маркони, но и потому, что благодаря ему же превратилось в медиа-цирк: мир следил за погоней практически в реальном времени.

Джон Бойн создал достоверную реконструкцию этого сюжета, заполнив те лакуны, что остаются в деле до сих пор, ибо негодование и ужас общества в то время были таковы, что суд был скор, и Криппена повесили, но мотивы убийства, а также его подробности во многом остались непроясненными. Несмотря на расхождения версии Бойна с принятой ныне трактовкой событий (я думаю, читатель сам сможет определить в чем автор отходит от документальной канвы), реконструкция убедительна по одной простой причине. Ради любви мы действительно порой совершаем самые непростительные поступки.

Белочка, но не в этом смысле

"Таксидермист", Брайан Випруд

Первый роман американского комического детективщика Брайана М. Випруда «Таксидермист» (на таком — никаком — названии остановился издатель, хотя двусмысленная «Белочка» была бы гораздо лучше) — безумная и сюрреалистическая эпопея, оторваться от которой невозможно.

На «крутосваренный» детективный сюжет нанизаны похождения нью-йоркского таксидермиста Гарта Карсона, одержимого поиском собственно главного реквизита — чучела белочки, участвовавшего в детской телепередаче 50-х годов, посвященной угрозе вторжения русских (деткам-телезрителям в качестве игрового интерактива предлагалось прятаться под столами и запасать продукты на случай термоядерной войны). Белочку Карсон примерно находит, но в процессе сталкивается со всемирным, естественно, заговором неких ретро-маньяков (одержимых, в свою очередь, стилем жизни 50-х годов, свингом и черно-белым телевидением). Они отнюдь не уморительны, эти маньяки, они крайне опасны, но в поисках таксидермисту помогает его давно потерявшийся брат Николас, занимающийся частным сыском в крайне сомнительной теневой зоне, и русский беглец из ГУЛАГа по имени Отто, изъясняющийся на весьма приблизительном английском и совершенно корректно употребляющий русскую инвективную лексику. Смысл заговора, который приходится разоблачать нашим героям, сводится к тому, что нынче американские корпорации программируют массовое сознание с помощью цветного телевидения, и депрограммировать это сознание можно якобы с помощью перезвона трех сфер из металлического водорода, украденных, естественно из Советского Союза и как-то затерявшихся на просторах Америки. Одна из сфер, само собой, оказывается зашита в голову искомой белочки, поскольку главный заговорщик — ведущий той самой детской передачи, тоже беглец из СССР по фамилии Букерман, считающийся давно покойным. По ходу дела, в потасовках с ретро-негодяями во фраках и перемещениях по Нью-Йорку на — в том числе — велорикше, выясняется, что культ «джайва» ставит своей целью вовсе не освобождение массового сознания, а вовсе даже наоборот — его порабощение, плюс к этому Букерман вполне жив и правит культом, замаскировавшись индейцем-адвокатом (а получается это у него потому, что в советской своей жизни он был якутом — с еврейской фамилией и традиционным якутским именем Лось)…

В общем и целом, сюжет, конечно, пересказывать бесполезно, потому что это чистое безумие и потрясающая белиберда с развесистой клюквой, — но развлекает он неимоверно. В том, что я вам сейчас наговорил, даже спойлеров особых нет. У «Белочки» есть приквел — называется «Чучелко», на русском его не существует. Из него мы узнаем, откуда взялся Отто, почему Карсон стал таксидермистом и одержим ретро-стилем. Белочек там, увы, нет, но есть маринованные белые вороны, мертвые пингвины, которым нравятся мятные тянучки, и множество других живых и набитых опилками персонажей. В общем, все как мы любим.

Сеанс новогоднего книгоиздательского шаманизма

Любой роман Мартина Миллара

Британского писателя Мартина Миллара в России знают преимущественно под псевдонимом «Мартин Скотт» как автора веселой трэш-фантастики «Фракс». Мы же считаем, что он гораздо интереснее выступает под своим собственным именем — как автор не менее веселых и не менее трэшевых романов из жизни современных английских и американских маргиналов (за что, как и за общий отвязный стиль повествования, а также за внимание к близкой нам жизни низов — рок-музыкантов, бездельников и прочей молодежи, вплоть до средних лет) он получил ярлык «брикстонского ответа Курту Воннегуту». Книги его, как правило, полны удивительных и неправдоподобных приключений, уморительных коллизий и крайне колоритных персонажей.

То, что последует далее — в известном виде нарушение правил игры радиостанции «Голос Омара», потому что три изданные книжки Миллара, представленные здесь иллюстративным рядом, вы, можете найти и сами, а я сейчас вкратце расскажу о том, чего все не читающие по-английски, лишены.

Сюжет романа «Мечты о сексе и нырках со сцены» вертится вокруг Эльфы — панк-рокерши, одержимой именем персонажа британской мифологии Королевы Маб в качестве названия для своей группы. Задача организации группы осложняется тем, что бывший бойфренд Эльфы тоже хочет оттяпать себе это прекрасное название. Поэтому девушка, которая принципиально не моется, нигде не работает, не ест, а только пьет крепкие напитки и изводит соседок по квартире, пускается в сложную интригу, чтобы победить в негласном соревновании: выйти на сцену и прочесть 46 строк монолога Королевы Маб из Шекспира. Она умудряется изобретательно и причудливо запудрить мозги большому количеству друзей и знакомых (как в анекдоте про русского Ивана и президента швейцарского банка), вселить в них доселе не слыханные надежды, разнообразно надуть и облапошить, но в конечном итоге — победить. Сквозь причудливый антураж лондонского маргинального дна пробивается основная — и довольно светлая — мысль романа: достаточная степень безумия и веры в свое дело способна творить чудеса и улучшать человеческую природу.

Следующий по времени роман Миллара «Мир и любовь с Мелодией Парадиз» — история о женщине, которую все знают и все любят. Женщины стремятся на нее походить, мужчины влюбляются в нее. Мелодия добра, высокодуховна и очень красива. А кроме того, у нее есть великая миссия. Ее общину путешественников по миру раздирает череда кошмарных и загадочных происшествий, поэтому Мелодия желает вновь собрать вместе единомышленников и обрести рай на земле. А с этой целью организует фестиваль искусств, на котором и разворачиваются поразительные и непредсказуемые события — с крайне неожиданным концом и рассказанные колоритным и афористичным языком.

«Руби и диета каменного века» продолжает серию книг Миллара о героях брикстонского социокультурного подполья. Поверье гласит, что истинная любовь расцветает, когда цветет Кактус Афродиты. Рассказчику Миллара смертельно хочется, чтобы он зацвел, но возлюбленная Сис покидает его — однако на смену ей приходит женщина-загадка Руби, босоногая, в сиреневом платье. Она всегда рядом, она всегда развлечет его историями об оборотнях, богах и богинях… И снова Мартин Миллар сплавляет в причудливом и грустно-веселом сюжете своей современной притчи мифологию, мистику и узнаваемую актуальную реальность.

«Поэт Люкс» — классический роман Миллара, также нашедший воплощение и продолжение в графическом романе «Люкс и Олби логинятся и спасают Вселенную»: главный герой, вооруженный лишь зубной щеткой с логотипом «Звездных войн» и внешностью звезды кино Ланы Тёрнер, спасает свою подругу Жемчужинку от разъяренных толп бунтующего Брикстона и после целой череды весьма активных приключений выводит ее прямо к камерам национального телевидения.

Ну а из самого свежего — массивная трилогия о Юной Волколачице Каликс (последняя часть вышла пару лет назад, и это отвал башки), а также роман, продолжающий его «брикстонскую сагу» — «Богиня лютиков и маргариток». Одни названия у него, как видите, чего стоят…

Все книги Миллара строятся на активных сюжетах, комических приключениях, узнаваемых персонажах и абсурдных ситуациях, что делает их идеальным чтивом XXI века. Они написаны живо, легко и афористично, их забавно цитировать и, что немаловажно, весело пересказывать друзьям. Такая разновидность умного юмора всегда востребована теми читателями, что поумней, и идеально совпадает с нынешним темпоритмом восприятия. Быть может, по результатам этого эфира на Миллара обратит свой взор и какой-нибудь русский издатель — история нашей радиостанции уже знавала такие случаи. Тогда у романов Мартина Миллара появится еще одно продолжение.

И эта "зима" скоро кончится

Наш позитивный литературный концерт

Настоящий рождественско-новогодний литературный концерт у нас был в прошлом году, и он, конечно же, незабываем: «Должно быть, Санта». У нас для вас хорошая новость — он по-прежнему актуален, поэтому смело включайте его себе в плей-листы и отправляйтесь праздновать.

А мы повторяться не станем и начнем нашу программу с этой вот песенки, которая уже, пожалуй, чемпион по упоминаниям в разных произведениях литературы. Сегодня у нас — только хорошие новости. Что Рождество наступило, все помнят, собственно, уже тридцать с лишним лет:

Так что об этом особого смысла напоминать как-то нет, хотя вот эта конкретная песня, помимо своего правильного посыла, являет нам ненулевое количество давно знакомых лиц. А также наделена высоким индексом цитируемости в мировой литературе, как и первая песенка. Но есть у нас для вас и новые имена и лица, например — А. А. Милн, выступающий сегодня отнюдь не с Винни-Пухом:

Это Милн-то новое имя? спросите вы. И где здесь лица? Тут же только облака. Спокойно. На классиков можно положиться всегда. Отличных вибраций в это время года способен добавить даже Херман Мелвилл:

А что до новых имен не беда, если вы не читали «Книгу снов» Питера Райха — достаточно того, что ее в свое время прочла Кейт Буш. Тут тоже про облака, к тому же:

А как же Алиса? Вы правы — без Алисы никак. Льюис Кэрролл — гарантия неизменно хорошего настроения. Особенно если и здесь новые лица.

Бертольт Брехт, собственно говоря, — тоже, особенно когда выступает укомплектованным Куртом Вайлем и Амандой Палмер (а не нам вам рассказывать, что она принадлежит к одной из самых литературных семей нынешнего столетия):

Да, с детства знакомые лица и романы — это, по большей части, всегда приятно. Вот и Сирены Титана это подтверждают:

А уж если обратиться к классике, тут предела радости не будет. Смотрите, какой сонет Шекспира № 43 прекрасный:

Даже сага о Глассах великого затворника Дж. Д. Сэлинджера может поднимать настроение и, главное — напоминать о лете, которое уже совсем скоро:

В общем, если мысли о лете (или других временах года) сейчас невыносимы, а наш маленький зимний концерт вас не приободрил — вы знаете, что делать:

Забирайтесь под одеяло с хорошей книжкой — и будем вместе ждать весны. А, да: с новым годом!

В краю Дерсы и Узалы

"Собрание сочинений в 6 т.", Владимир Арсеньев

Чтение Арсеньева — это возвращение в детство. Чтение Арсеньева сейчас — это дань детству, в котором Арсеньева, видать, не додали. Да и немудрено — издавали его тогда в детских пересказах, а в трехтомнике «Рубежа» (из заявленных шести, но черт его знает, состоится ли, и если да, то когда) — все настоящее, сверенное и восстановленное. Эти три тома — подвиг, в первую очередь, редактора Ивана Егорчева, который кропотливо все это делает. И что бы ни говорили вам в интернетах, первое полное издание Арсеньева после «Примиздатовского» шеститомника 1947 года — вот это (да, издательство «Краски», находившее по адресу пр-т 100-летия Владивостока, 43, — это какая-то разводка, их издания никто не видел).

Чтение Арсеньева очень успокаивает, как выяснилось. Особых головокружительных или зубодробительных приключений у него нет, места всё знакомые, регулярные списки флоры, фауны, горных пород и названий притоков — это, по сути, мантры. В общем, все монотонно, а писатель Арсеньев скверный (хоть и получше графомана Байкова — у ВК я насчитал всего с десяток повторяющихся клише). Противостояния человека и природы тоже как-то не присутствует, если не считать загадочной голодовки в 4-й экспедиции, когда у всех вдруг развилась алиментарная дистрофия. Поневоле задумаешься, не из-за смерти ли Дерсу это случилось. А сам Дерсу прекрасен, хотя и типичен — мы же понимаем, что образ это скорее собирательный, да и на его месте мог оказаться какой угодно гольд. Их потом и было у Арсеньева сколько-то.

Ну и да — при чтении двух первых книг его трилогии (они же и самые знаменитые), отчетливо понимаешь, кто на Дальнем Востоке хозяин. Это даже не китайцы и не маньчжуры, а несчастные затравленные и сведенные к ногтю туземцы этого неопределимого этноса. В русском же населении, за редким исключением (староверов, например), а особенно — у ебаной местной власти, — и до начала XXI века уживаются психология гастролера (урвать побольше и поскорей) и переселенца (пусть казна нас кормит). Вот это и есть доминанты всего политического дискурса Дальнего Востока, так что какая уж тут самостоятельность в диапазоне от автономии до независимости? Этими векторами у них все и ограничивается.

Том второй продолжение путешествий Арсеньева после смерти Дерсу. Фактически это третья часть классической трилогии с дополнительными материалами + внезапно экспедиция 1927 года, а интервал в 17 лет пока остался незаполненным. Читать — как заполнять пустые места на картах Дальневосточной Атлантиды. Мантрический характер письма сохранился (и стиль чуть получше, чем в первых двух), а ритуальный характер хожденья по тайге придает определенный монотонный ритм повествованию, вкупе со списками пород (геологических, животных и растительных) и топонимов. Приключений тут тоже несколько больше — в силу того, что север Сихотэ-Алиня вообще место не благостное, все скитания Арсеньева и компании можно вполне рассматривать как квест по предместьям Мордора, без начала и с крайне туманной целью: смысл их — сам процесс скитаний. Все это и сообщает его книгам то самое обаяние непосредственно переживаемого опыта (как авторского, так и читательского).

Сам я в тех местах бывал лишь проездом из Хабаровска до Совгавани можно сказать, что и не бывал вообще, но побережье Татарского пролива даже на меня в 80-х произвело самое тягостное впечатление (с другой стороны, на Сахалине, где я побывал позже, кстати сказать, — тоже; депрессивные эти места я до сих пор вспоминаю с некоторым ужасом). Арсеньев сейчас это мое тогдашнее мнение подтвердил (градус жути, каким бы ни был ничтожным, в этой части его записок выше, чем в первых книгах, чье действие происходит южнее). Как там выживали туземцы, понятно не очень, но у них с местными чертями явно было особые отношения. А места это неприятные то ли потому, что потоки ци с континента перекрываются Сахалином и образуют энергетические вихри, в которых это самое черт знает что может завестись, то ли еще почему. Но с летающим человеком Арсеньев, судя по косвенным данным, сталкивался. Также интересно и то, что именно огромное и тяжелое таскают по своему дну не очень глубокие и широкие дальневосточные реки.

В третьем томе Арсеньев предстает больше «человеком государственным» — здесь собрана часть его околонаучной публицистики и несколько ее жемчужин (исторических, мифологических, антропологических, этнографических и даже одна охотоведческая, как это ни странно). Ну и кроме того, мы не забываем, что он был «военным востоковедом» — все его экспедиции носили так или иначе секретно-рекогносцировочный характер, и в этом томе представлены некоторые результаты, не вошедшие в книги «для широкого читателя». Хотя он вольно пользовался «копипастой» и утилизировал многие куски из своих предыдущих работ, лишь слегка (или вообще не) их видоизменяя, мы едва ли будем вправе его в этом упрекать: посмотрим, как вы будете относиться к своей писанине, если писать станете урывками у костра в тайге после целого дня утомительных переходов по бурелому и снегам.

Как патриот Арсеньев, ясное дело, печется о благе страны, хотя забота его весьма умозрительна и наивна: он полагает, что кто-то, помимо него — и местных «инородцев», которых он искренне любит, — заинтересован в рачительном использовании таежных богатств. История наглядно показала, до чего он заблуждался: всем, от уездного начальства, до правительства в столицах, всегда было насрать, вымрет от бескормицы местное население, потому что пьяные переселенцы пустили неавторизованный пал, или нет. В этом смысле ничего не изменилось за прошедшие сто лет. Вопрос о необходимости дальневосточных колоний для империи по-прежнему висит в воздухе. В этом — и корни уже упоминавшего менталитета провинциальных обывателей.

Также крайне замечательно и показательно его отношение, например, к староверам. Он восхищается их несгибаемой нравственностью, порядливостью, однако тут же, не переводя дух, сетует на отсутствие у них «патриотизма»: переметнутся-де к японцам, если те не будут их обижать. С нынешней точки зрения такой очерк староверов и впрямь выглядит удивительно: они, похоже, умудрялись сочетать в себе косную традицию и здравый рационализм человека на (своей, но не всегда) земле, что делало их поистине космополитами — живи и давай жить другим, лишь бы в солдатчину никто не забривал. То же и с китайцами, при всей их неоднозначности на этих территориях: все, кто живет в гармонии с окружающей природой, вызывают уважение и восхищение Арсеньева. Хоть наш исследователь и служил, по сути, правящему режиму (и не одному), в глубине душе он оставался все же одиночкой и стихийным анархистом.

Теперь о грустном. Со-редактором третьего тома стал Владимир Соколов, а он, при всем моем к нему человеческом расположении, — прямо-таки явление инопланетного (в плохом смысле) разума. Статьи его, включенные в этот том, написаны «по методу Барроуза»: «Берем слово. Любое слово». Оттого то, что он хочет сказать, зачастую понять решительно невозможно. То, что было бы для этой книги, рассчитанной все ж не на читателей диссертаций, полезным (к примеру, очерк состояния русской этнографии и американистики в начале ХХ века или вполне оригинальные систематические соображения о «Маньчжурском мифе»), натурально тонут в потоках пустословия и того псевдоакадемического воляпюка, который, я полагаю, ныне канает за «исторический дискурс». Постоянное оправдывание присутствия России на этих территориях тоже, конечно, непростительно — и для историка, и для редактора (некоторые выводы Соколова впрямую противоречат впечатлениям и выводам Арсеньева, когда он его комментирует), и для жителя планеты Земля.

Тексты Соколова тут — обычный буквенный продукт современных «торговцев воздухом» и продажных политконсультантов. Такое камлание — помаванье руками и притягивание «мудей к бороде» — лучше всего воздействует на тупых чиновников и администраторов: они все равно не в состоянии понять 2/3 написанных слов и синтагм, для них там все звучит «по-научному», обильные сноски с еще большим количеством «умных» слов, набранных мелким кеглем, их гипнотизируют, и они замирают, даже не моргая. После этого, понятно, им можно продавать все, что угодно продавцу: рабский извод регионализма, например. Таков, по крайней мере, замысел, освященный традицией, — так делалось на Руси издавна (этим же порой грешит и Арсеньев, заметим в скобках, только он гораздо человечнее и порядочнее, да и «дискурс» тогда был не так изощрен). При переводе же на нормальный язык такие тексты усыхают в 5–10 раз, и читатель, подавляя в себе взрывы сардонического хохота (как в многостраничном трактате о связи «интертекста» и «гипертекста», например), то и дело ловит себя на мысленном вопле, адресованном автору: а теперь то же самое, но по-человечески! Предполагается, что эту книгу все же люди будут читать.

Очень жаль, в общем, что текстологические комментарии Ивана Егорчева (они, напротив, написаны нормально, информативны и уместны) стали жертвой этого «псевдоисторического шаманства»: на них постоянно встречаются отсылки, но сами они в томе отсутствуют. Другого объяснения этому косяку у меня нет, кроме того, что их пришлось выбросить в угоду статьям Соколова. Еще один системный недостаток: черно-белые репродукции цветных карт Арсеньева не имеют совершенно никакого смысла — разглядеть что-либо на них не представляется возможным.

И о названии этого краткого обзора. Это строчка из нашего студенческого коллективного творчества. Несколько лет в начале 1980-х я как раз и проводил по месяцу-полутора примерно в тех местах, по которым за 70 с лишним лет до нас ходил Арсеньев, — в долине реки Ваку Иманского уезда (ныне, понятно, река Малиновка, а район Дальнереченский), Да, в колхоз "на картошку" я ездил по любви. Ну и потом заезжал, в частности — в Картун, где он не раз останавливался (это сейчас называется Вострецово). Друзья у меня до сих пор там живут, чудесные это места. А полностью процитированный текст выглядел так:

В краю Дерсы и Узалы
Средь комариной погани
Люблю вязать себе узлы
На детородном органе
.

Надо ли говорить, что поэтическая гипербола здесь все, кроме "комариной погани"?

Триптих

ОГИ (2011)

ISBN:
978-5-942-82642-0

Купить 410 Руб.

Инуитские песни

"Триптих", Саша Соколов

Стихи эти щекочут нёбо, перекатываются на языке, от них сжимается горло и спирает дух. Читать «Триптих» нужно только вслух, хотя бы себе, иначе — нельзя, не выдохнется, не пролезет. Это три совершенно гениальных «проэтических» диалога (на самом деле — один, распределенный по времени и страницам), жанр почтенный и отчасти шизофренический. И при этом — совершенно ни о чем, какова и должна быть настоящая литература, вернее сказать — ни о чем в особенности и о многом сразу. На память приходят французы, но вот их «буржуазное мелкотемье» в сравнении блекнет, а тут хочешь не хочешь, а в очередной раз полюбишь родную речь и ее язык, цепляющий нога за ногу, слово за слово, звук за звук. Инуит-интуит Саша Соколов опять это сделал со мной. Вот начало:

Типа того, что, мол, как-то там, что ли, так,

что по сути-то этак, таким приблизительно

образом, потому-то и потому-то,

иными словами, более или менее обстоятельно,

пусть и не слишком подробно:

подробности, как известно, письмом,

в данном случае списком, особым списком

для чтения в ходе общей беседы, речитативом,

причём, несомненно, в сторону

и не особенно громко, по-видимому, piano,

вот именно, но понятно, что на правах

полнозвучной партии, дескать,

то-то и то-то, то-то и то-то, то-то и то-то

и прочее, или как отсекали еще в папирусах,

etc


и несколько ниже: и то-то...

Гретель и тьма

Фантом Пресс (2015)

ISBN:
978-5-864-71698-4

Купить 429 Руб.

осталась 1 шт., выкопаем для вас в закромах

Сказки о страшном

"Гретель и тьма", Элайза Грэнвилл

Книжка для людей. Простые люди, не знатоки, не идеальные читатели (тм) станут ее читать и ужасаться, увлекаться, а то и всплакнут наверняка. Смеяться будут вряд ли, потому что смешного в ней нет ничего, - она, среди прочего, о том, как нам наконец избыть боль и справиться с генетической памятью о Второй мировой. Казалось бы, сколько можно уже, да, но вот Элайза Грэнвилл нашла другой подход, неожиданный и вполне удивительный. Сравнивать ее с "Мальчиком в полосатой пижаме" или "Книжным вором" тоже не стоит - она все-таки немного о другом и иначе, хотя - попомните мое слово - сравнивать будут, с треском пустословия и под фанфары глубокомысленности. Выглядеть такие сравниватели будут, конечно, преглупо - а чего с "Горячим снегом" не сравнить или "Августом 44-го"? Тоже о войне, чо. Больше всего это похоже, мне кажется, на "Город воров" Бенёффа и "Мандолину капитана Корелли" Луи де Берньера, но этого вряд ли кто заметит.

А Грэнвилл водит читателя за нос практически до самого конца, подбрасывая новые повороты вроде бы незамысловатого сказочного сюжета, счищая все новые и новые слои повествования. Как, в самом деле, избывать боль, которая "надоела миру"? Только рассказывая сказки. Вот увидите - вы сами не успеете сообразить, как очень удивитесь, читая эту книжку. И не раз.

Люди среди людей 2

"Бен среди людей", Дорис Лессинг

Однако первая книга заканчивается на достаточно безысходной и неопределенной ноте, поэтому через несколько лет Лессинг возвращается к своему герою и вводит его, собственно, в мир. Ее интонация остается такой же ровной и невовлеченной, но по сравнению с психологическим макабром первой книги, «Бен среди людей» читается положительно как триллер. Пересказывать сюжет — значит пересказать всю книгу, поскольку она так насыщена событиями, выписанными с такой динамикой, что необходимости перегружать книгу «авторскими отступлениями» просто нет.

Бену 18 лет, но выглядит он на 35. В результате целой череды обманов (включая перевозку крупной партии героина во Францию, съемки в несостоявшемся фильме и спасение от бесчеловечных маньяков-ученых) он оказывается в Южной Америке, где ему обещают встречу с «его народом» (а мы к этому времени уже понимаем, что Бен — странная загадка природы, «потерянное звено» человеческого развития, «снежный человек», родившийся у современной женщины). И единственный способ примириться с окружающим миром — броситься в холодную пропасть высоко в горах. Дорис Лессинг строит сюжет так, что не сочувствовать этому странному и необъяснимому существу просто невозможно, а богатые литературные аллюзии (от «Кандида» до Маркеса) опять-таки обманчиво простого текста расцвечивают ткань повествования и придают ему глубину.

Со смертью матриарха английской словесности уже не спросишь, что она хотела сказать этой странной дилогией, но мы-то нам на что? Мы можем и свои выводы делать. И одним из них может быть такой: ну вот нарожаете вы детей, маленькие смешные люди, — и что с ними дальше делать, хоть знаете? То-то и оно. Сама Дорис Лессинг за свою долгую жизнь похоронила двух сыновей. А вот дочка жива до сих пор.

Что делать нам в деревне?

Как справиться с зимней хандрой при помощи нашего литературного концерта

Если вы не забыли, у нас — сплошное торжество крестьян:

Вопрос, как видим, прозвучал, поэтому честь книжных радио-жокеев велит на него честно ответить.

Можно уйти в Ривенделл, посмотреть на эльфов:

Можно уйти в моря половить китов:

Или побегать по двору с курами (как в романе американской поэтессы Сапфир, по которому сняли кино, по которому сочинили песенку):

Можно сходить в оперу и поохотиться там на призраков:

Можно слетать на Марс — ну или прилететь с него на эту странную и чужую землю и основать на ней культ:

Можно забраться с любимой героиней книги на чердак:

Можно спеть себе колыбельную и лечь поспать:

Можно повыкрикивать лот № 49, вдруг отзовется:

Спеть Дерриде о своей любви к нему тоже можно:

Ну или попрыгать с Зигмундом Фройдом по прибрежным камням:

А еще можно послушать ветер в ивах и напиться вина из одуванчиков:

Без кадрили с омаром в эти долгие зимние вечера тоже никак не обойтись:

Главное в эту пору (да и не только в нее) — не забывать добрый совет Книги, которую обычно так и пишут с заглавной: все не обязательно так, как оно выглядит в окно (ну или написано в книжке, если уж на то пошло):

А все почему? Правильно: потому, что мы тут все — пришпоренные читатели:

Люди среди людей 1

"Пятый ребенок", Дорис Лессинг

Странная дилогия выдающейся английской писательницы ХХ века Дорис Лессинг, хорошо знакомой российскому читателю еще с советских времен. В «Пятом ребенке» классик и нобелевский лауреат отходит от своего традиционного видения мира в духе «критического реализма» (как в массивной пенталогии «Дети насилия») и, как можно ожидать от большого мастера, талантливо играет с «популярными» жанрами.

Первая книга «Пятый ребенок» начинается с довольно долгого, обманчиво спокойного и подчеркнуто реалистичного повествования рассказывающего о средней семье и ее жизни, предшествовавшей рождению пятого ребенка — Бена. По ходу дела мы выясняем, что, родив четверых, мать пятого особо не желала, а тут еще и ребеночек получился странный — его пугались дети и домашние животные, которых (существует подозрение) он душил уже года в два. Ребенок практически неразвит, но очень силен, и в грудном возрасте сильно мучает мамочку — в частности, тем, что постоянно орет. Вплоть до того, что сердобольные родственники с вялого согласия матери сдают странного ребеночка в жуткую больницу для недоразвитых, где их медленно успокаивают и убивают. Через некоторое время мать, в которой проснулся наконец родительский инстинкт и совесть, вызволяет свое чадо из этого кошмара. Обширное семейство с годами вынужденно рассеивается (включая отца, который все больше времени проводит на работе — все из-за непонятного ребенка), и мать остается в доме одна с ним. Поскольку ребенок совершенно неуправляем, его держат взаперти, но находят ему кого-то вроде няньки — хиппи и байкера, который вводит его в свою компанию, и Бен все больше времени начинает проводить с этими «сомнительными» с филистерской точки зрения личностями, которые одни относятся к нему по-человечески. Роман заканчивается тем, что мать сознает, что ребенок, должно быть, — совершенно не от мира сего, чужой в этом мире.

Лессинг в этой книге делает одну очень интересную штуку — в традиционное ровное повествование (безоценочно рассказываемую историю) вправляет двойное дно, и не одно. С одной стороны, это привычный роман с хитрыми поворотами сюжета, изложенный ровным и спокойным голосом отстраненного наблюдателя, который лишь изредка позволяет себе вмешаться в жизнь персонажей (главным образом — второстепенных, например, сообщить об их дальнейшей судьбе). С другой стороны — жуткий готический сказ, создающий ощущение безысходного ужаса, растворенного в обыденности, этакий «новый Франкенштейн», чудищем коего и является, по сути дела, несчастный маленький Бен. С третьей стороны, это социально-психологический этюд, подвергающий пристальному пересмотру до сих пор актуальные проблемы материнства, воспитания и человеческих ценностей вообще, но при этом, книга не выглядит трактатом, ибо, как это свойственно хорошей английской литературе, идеологическая составляющая не выпячивается в авторских монологах или речах персонажей, а рисуется собственно сюжетом и его перипетиями (за что российские читатели и любят английскую литературу — за фантазию). И вот эта игра (в том числе, с чисто литературными темами и сюжетами) придает «Пятому ребенку» богатую многомерность.

От гроба господня до гроба ГУЛАГа

"Нэнуни. Дальневосточная одиссея", "От Сидеми до Новины. Дальневосточная сага", Валерий Янковский

Опять у меня эта тяга к несбывшемуся (ну и по работе надо). Да и к никогда не бывшему — это же столько то, как оно было при нас, сколько то, чего мы никогда не знали и знать не могли. Потому что такие мемуары — это то, как оно могло быть.

В очередной раз стало ясно, что Маньчжурия, Корея и Приморье должны были бы стать единой и отдельной страной, это было бы логично и красиво. Со столицей во Владивостоке и своей Шамбалой на горе Пэктусан. Но возможно это стало бы возможно только при японской оккупации. А так остается в очередной же раз жалеть даже не о том, что «Цусиму просрали», а о том, что просрали такую страну.

Это становится до боли очевидным при сопоставлении его «записок охотника» и «лагерной прозы» (говоря условно). Потому что все истории об «этапах» — мощная прививка от «любви к [превратно понимаемой] родине» (и нет, песня Башлачева про Абсолютного Вахтера — не просто поэтическая метафора: Янковский описывает «бал на все времена» в мерзлых трюмах «морковок» ГУЛАГа). И советские концлагеря, конечно, включая лагеря уничтожения, от нацистских отличаются только климатом, поэтому поговорите мне еще о гуманности советской исправительно-карательной системы.

А родина может быть только «малой» — натурально тем местом, где родился, со всей страной не породнишься. Вот я и, как выясняется, видимо, по-настоящему люблю только этот странный угол Азии, которого никогда не существовало. И еще раз очевидно, до чего отвратительно все стало после прихода туда красных и большевиков — вернее, когда вся эта дрянь всплыла со дна хтонического болота. Не обязательно, кстати, русского — корейцы после 1945 года тоже отличились, результаты видны до сих пор: а тогда было тоже не очень понятно, откуда поналезла вся эта партизанская сволочь; вероятно, в Корее приход советской армии попросту легитимизировал маньчжурских хунхузов (как большевики поставили в закон всю эту люмпен-уголовную мразь по всей России), которых японцы безжалостно истребляли и поддерживали в стране порядок. Ну и «грабь награбленное», а как же — универсальная отмазка подонков: ведь вся эта их «классовая борьба» вытекает из лени, зависти и жадности.
Что же касается самого могучего Валерия Янковского (прожившего, напомню, 99 весьма разнообразных лет — три, если не четыре совершенно несопоставимых друг с другом жизни), то он будет писатель посильнее Тургенева — и уж конечно стократ лучше мерзавца Пришвина.

Еще уроки истории

"Люди, принесшие холод", "Герои вчерашних дней", Вадим Нестеров

Без преувеличения, "Люди, принесшие холод" — лучший исторический науч-поп, который мне доводилось читать в последнее время. Я даже не знаю, с чем сравнить (книги Юзефовича - это все же несколько иное, хотя родство у них имеется). Тем более обиднее, что книга эта не имеет своей издательской судьбы и добывается только на сайте историков Вадима и Елены Нестеровых - хотя, с другой стороны, это ценное напоминание о том, что информация должна быть свободной, в эпоху, когда о таком вообще, похоже, уже не думают.

Действие "Людей" охватывает тот период который был до Большой игры (с точки зрения, насколько я понимаю, принятой в истории) — т.е. проникновение русских на юг при Петре и чуть позже, когда активное противостояние с англичанами еще не началось само по себе, но Индия уже была в прицелах. Мало того: Нестеров взял ту — самую, пожалуй, «литературную» часть этого эпоса, которая не сильно касается политики кабинетных стратегов, а происходит натурально «в поле». Это истории нескольких ранних русских дипломатов («переводчиков», что несколько прибавляет гордости за профессию) и разведчиков, которые действовали в Средней Азии и на юго-западе Сибири.

И ему удалось соткать такой исторический нарратив, который мне, например, натурально не давал оторваться от чтения несколько вечеров. Профессиональным историкам такое, как правило, не удается — они слишком уж в материале и теме. Больше того — все это написано лихо и нормальным человеческим языком (вплоть до того, что текст приятно читать вслух — я знаю, я пробовал), в то время как цель историков, я подозреваю, — лишь скрыть от нас правду, а общую картину и вовсе зажать.

Что же до морали, то ее в этом тексте нет, как не бывает ее во всех исторических событиях (см. романы Томаса Пинчона, если непонятно, как это). Есть некоторое томленье — очень хочется продолжения истории, как в детстве: а дальше? а дальше? что же было дальше? Возможно, Нестеров и допишет — насколько можно судить, этот документальный роман есть его способ отдать дань тем «гениям места», с которыми сам он вырос. И это, я бы решил, — лучший способ разобраться со своим прошлым. Жаль, что у Дальнего Востока и Маньчжурии до сих нет такого летописца-популяризатора.

А "Герои" - прекрасный исторический очерк об Албазинском остроге, эдакая маргиналия к "Людям". Хотелось бы верить, что и к этой маленькой книжке издательская судьба окажется благосклонна.

Уроки истории

"Большая игра, 1856-1907. Мифы и реалии российско-британских отношений в Центральной и Восточной Азии", Евгений Сергеев

Любопытная и подробная монография, с привлечением источников на английском (что освежает) и свойственными русской историографии недочетами. Любовь к «традиции» в написании имен делает ее местами совершенно непроницаемой: часто решительно непонятно, о ком в тексте идет речь, помогают только сноски на эти самые источники. К тому же историк — не переводчик, но это полбеды, у книжки не было и редактора, судя по всему, отчего в ней возникают совершенно чудовищные конструкции и опечатки, хотя при тираже в 800 экз. этого вряд ли кто заметит (но обидно же, блин, материал-то благодатный).

Пробралось в текст, я подозреваю, и некоторое количество глупостей, поскольку историк все же у нас больше монокультурен, чем нет. К примеру, автор явно не знает, кто такой сэр Хенри Нормен и называет его «журналистом Норманном Генри». Насчет Брюса Локхарта он тоже как-то не в курсе и в плену у доносов ВЧК, к тому же: считает его «Р. Локкартом» и обвиняет в стотысячный раз в организации «посольского заговора».
Кроме того, в книге омерзительный иллюстративный материал: карты такого качества, что лучше бы их не было вообще, портреты действующих лиц представлены методом случайной выборки (например, зачем там дурак-отмирал Алексеев, я так и не понял, в тексте он, по-моему, вообще не поминается), а основную часть представляют дурацкие английские карикатуры (хватило бы и пары). Ну, в общем…
Ну а нарратив несет в себе все недостатки препарата под микроскопом, потому что историк — еще и не писатель: он часто довольно бессвязен и написано все таким языком, что ма-ма (примеров не даю, лень и неприятно). Хотя книжка оказалась очень поучительна, тут спору нет.
Поначалу Большая игра с обоих сторон подпитывалась паранойей кабинетных стратегов и шизофренией полевых командиров, и авантюристов в ней было навалом, отчего и происходили все эти топтания по перевалам и пустыням в душе «школы танцев Соломона Глянца». В Маньчжурию, которая, по понятным причинам, занимала меня больше всего, фокус смещается только примерно к началу ХХ века, когда участники несколько охолонули и поняли, что они делают что-то не то (поэтому название труда несколько обманчиво). Но даже в узком контексте Большой игры становится понятно, до чего гениален был С. Ю. Витте — Маньчжурия прекрасно работала бы не только как колония России, но и как буферное государство. Итог же Большой игры для России, боюсь, оказался неутешителен, что бы нам теперь ни рассказывали историки. От похода на Индию отказались, железнодорожную концессию в Персии не получили, в порты Персидского залива их не пустили, Тибет они тупо и подло слили, а Маньчжурию в итоге просрали все равно. Закрепились только в Средней Азии, и тактически это был, конечно, плюс, наверное, а стратегически — достижение вполне сомнительное по нынешнему состоянию дел. Нормально, в общем, так поиграли, — вплоть до того, что «мыть сапоги в Индийском океане» сейчас ходят через Сирию.
Потому что нынешний реваншизм режима по всем параметрам — если и не пещерный, то уж точно XIX века. Век ХХ эту кремлевскую хуйню ничему не научил ни стратегически, ни геополитически. Ебаные двоешники, совершенно непонятно, чем тут гордиться: экспансионистский нахрап себя не оправдывает, даже в позапрошлом веке это был путь в никуда, и англичане сообразили это быстрее. Такой вот урок истории.

В поисках настоящих героев

«Самодержец пустыни», «Зимняя дорога», Леонид Юзефович

Как-то так вышло, что до «Самодержца» руки и глаза добрели у меня только сейчас, хотя у этой книги долгая история. Видимо, подтолкнул выход «Дороги», и должен сказать, что обстоятельства сложились удачно. Не знаю, имел в виду это автор или нет, но читаются они практически одним целым — и потому возникает вопрос, не намерен ли автор продолжать в том же духе в жанре, что называется, трилогии.

«Самодержец пустыни» — книга великолепная, скажу сразу. Юзефович описал и самого безумного барона, и, что ценно и немаловажно, миф о бароне, четко отделяя одно от другого. Такелажных крючьев нет, взяться вроде бы не за что: барон предстает нам исчерпывающе и грушевидно.

Вопрос здесь в другом: почему барон? У меня возникло подозрение — дело, конечно, не в том, что сам Юзефович из Перми и служил в Забайкалье, где ему про барона напомнили в начале 70-х, хотя это, конечно, повод взяться за многолетнее исследование этой исторической фигуры не лучше и не хуже прочих. (А мы понимаем, что все, кто привязан к местностям по одну или другую сторону Урала, природняют все эти местности безотносительно расстояний: мне, например, трудно ассоциироваться с историей московских удельных княжеств или сажанием Петербурга в болота — это все не моя история, — зато любой эпизод Большой игры, пусть даже в Средней Азии, — это уже свое, родное; так же, я понимаю по интервью, это выходит и у Юзефовича, в этом смысле мы с ним земляки.)

Дело, мне кажется, скорее в общем нынешнем (я имею в виду конец ХХ — начало ХХI веков) безвременье, с его дефицитом исторических личностей и натурально героев, сколь неуравновешенными бы ни были они. На этом фоне безумный барон — фигура благодатная. Мне, к примеру, импонируют его сепаратизм и автономизм для Дальнего Востока в широком смысле, равно как и буддизм, пусть и понимаемый с точки зрения полевого командира (что там говорить, барон был отнюдь не панчен-лама, к тому же в его рассуждениях слышится знакомство с теософией). Кому-то может понравиться, я допускаю, его психопатия, аскетизм или садизм, тут все непросто. Ну а Дугин и прочие ебанашки понятно что вокруг навертели. Так что урок этой книжки, я подозреваю, в самом выборе центральной фигуры.

Ну и сама напрашивается параллель с деятельностью Т.Э. Лоренса в Аравии: те же годы (действовали они практически параллельно), те же цели (национальное объединение и изгнание захватчика), та же геометрия («чужак в земле чужой» натурально), только лояльность и повестка дня несколько отличаются. Да еще, конечно степени безумия у них разные. А так познакомить Унгерна с Лоренсом в какой-нибудь Валгалле было бы крайне занимательно.

Потому что на примере Лоренса хорошо видно, до чего может довести романтическая любовь к другому этносу. Нынешняя история таких людей отчего-то не выдвигает — так что дело, видимо, в эпохе, когда еще можно было играть в «великие географические открытия», хоть и сильно запоздало. Теперь это уже как-то затруднительно, да и крови требует, видимо, больше. А когда вспоминаешь, что результатом этой «джентльменской кампании» стал передел всего Ближнего Востока и создание, в частности, государства Израиль, картинка обретает замечательную неодномерность. Глубину же ей сообщает наше знание новейшей истории, включая Пальмиру, разъебанную внуками и правнуками партизан Лоренса.

Но контраст между бароном Унгерном и полковником Лоренсом при генеральном сходстве этих фигур все ж разителен. Поражает совершенная личная незаинтересованность Лоренса в плодах своих партизанских и национально-объединительных трудов — он «просто выполнял свой долг» верного имперца и вставать во главе исламской империи, судя по всему, не собирался. Получается, что несколько лет он мотался по пустыне отчасти из собственной прихоти и странного удовольствия, кормил свои вполне кабинетные фантазии и детские увлечения — любовь к археологии, среди прочего, — и реализовал интерес к до-наполеоновским военным стратегиям. То ли дело Унгерн, хотя и в его мотивах и поступках много необъясненного, а с нынешней точки зрения — и необъяснимого. Но у обоих как-то получилось превратить свои жизни буквально в литературные сюжеты.

«Зимняя дорога», как я уже обмолвился, выглядит продолжением саги об азиатских / сибирских / дальневосточных сепаратистах / автономистах. Именно стремление к логике в кройке геополитических пространств, среди прочего, несколько объединяет харизматичного мерзавца Унгерна и не слишком литературно-обаятельного, но порядочного Пепеляева, который, судя по всему, человеком был крайне достойным.

А восстание в Якутии (вот именно это в череде прочих) и северный поход Пепеляева — удивительный и не сразу приходящий на память эпизод гражданской войны, в котором для нас нынешних уроков много, но сможем ли мы ими воспользоваться — отдельный вопрос. Понятно, что якутам в свое время вовремя кинули кость национальной автономии, но внутренняя логика осталась неразрешенной: Якутия — тоже не Россия, Россия — это то, что с запада до Урала, а после начинаются какие-то совершенно другие земли, так что Потанин был многократно прав. Не в этом ли смысл загадочной недомолвки Юзефовича о причинах того, зачем он в 90-х начал собирать материалы по этой теме, но потом сама тема как-то умерла? Облое, озорное, стозевное и лающее нечто само взялось перекраивать окружающее пространство — причем совсем не так, как этого требует логика и здравый смысл. Читатели понедалече или попродажнее, вроде Прилепина, не понимают (ну или делают вид, что не понимают) последней страницы книги. С другой стороны, «общественный заказ» сейчас таков, что и не поймешь, сколько платят за такое непонимание, да и платят ли — возможно, читатели не понимают написанного по зову сердца.

Но вернемся в прошлое. Владивосток в свое время, конечно, был «последним русским городом», но это касается городов больших. Довольно забыт тот факт, что до середины 1923 года старая Россия еще оставалась в Аяне и отчасти в Охотске — в тех не весьма приветливых местах на побережье Охотского моря, в общем. Потом же никакой России уже не осталось совсем, недаром даже название с географических карт исчезло. То что оно появилось потом — ложь и наебка. Мы и до сих пор вынуждены с этим мифом пропаганды жить.

А грустный пафос книги — в том, что история ничему не способна нас научить и вообще на нее, историю эту, лучше забить. Когда в человеке просыпаются и начинают действовать какие-то наджитейские (а то и надчеловеческие) силы (тяга к правде и порядочность, например), — вот тогда-то он и становится «над» историей, уж по крайней мере — в стороне от нее, выходит из ее потока, а то и принимается брести поперек или вопреки ему. Если индивидуальное в нем сильнее, ему что-то удается: одним из результатов может быть попытка строительства какой-нибудь утопии, например (зря автор стыдится этого понятия, по-моему — в историческом нарративе оно не утратило актуальности). А если нет — он тонет в хтони, сливается с исторической массой, плывет по течению. Понятно, что против «красного» «белым» было не выстоять, сколько б мы ни утешали себя альтернативными сценариями. Хтонь побеждает числом, умение одиночек тут — фактор временный. Примеров тому и другому по обеим книгам Юзефовича разбросано во множестве — такая вот дилогия о роли личности в истории, как ни банально это звучит.

Очень страшный концерт

О том, как нас пугает литература

Сезон настал, и мы пришли вас пугать. Вот:

Страшно? То-то же.

Мы предупреждали. Хотя диапазон авторов и литературных персонажей, способных по-настоящему нас напугать, не так уж велик, как нам, быть может, и хотелось бы, некоторые по традиции делают это качественно…

…и задорно, чего уж там. Но есть и по-настоящему жуткие персонажи — тот же Стирпайк из «Горменгаста» Мервина Пика. Ему посвятили песенку вот эти веселые хлопцы, о чем мало кто уже помнит:

Фуксия оттуда же была тоже местами вполне инфернальна:

Но чемпионом потустороннего ужаса, конечно, остается вполне безобидная и индифферентная птичка:

А вот некоторым литературным персонажам напугать нас не удается, хотя антураж вроде бы к этому располагает:

Зато кого-то могут по-настоящему пугать и очень большие пустые пространства. Пол Боулз — он ведь тоже мастер хоррора, если вдуматься:

А есть и такие умельцы, что чем угодно напугают. Понятно, что тексты Льюиса Кэрролла кого-то пугать могут, конечно, и сами по себе, но сцена с пирожками и пузырьками к ним вроде бы не относится. Это не так:

Тут же можно вспомнить и менее очевидные вещи. Вот, например, сейчас нам странно, но ведь когда-то и тигр пугал Уильяма Блейка:

А есть страхи и другого порядка — современные, так сказать. Я кстати, не понимаю, почему костюмы «заводных апельсинов» на День всех святых не прижились.

И вот еще один недооцененный персонаж страшилок. Можно одеться, например, деревом из топиария в «Сиянии» (Кейт Буш на эту песню вдохновило именно оно, если вы не знали):

Да что там — даже запахи пугают. Помните «Парфюмера»? Курт Кобейн его тоже запомнил:

Пугают нас крупные животные:

Они по традиции служат воплощением темных и стихийных сил в самом человеке:

Призраки тоталитарных обществ пугают нас еще как:

И это не шутка. «Рассказ Служанки» Маргарет Этвуд — одна из самых страшных книг современности:

Но, конечно, и наших детских страхов до сих пор никто не отменил. Вот до чего, например, способен довести творческие натуры Морис Сендак:

Ну что, хорошенько испугались? Не выключайте свои литературные радиоприемники, мы еще вернемся к вам под покровом темной ненастной ночи.

Трэш, который мы иногда любим

"Седьмая пещера Кумрана", Грэйм Дэвидсон

Редкость необычайная, экзотическая, и потому, среди прочего, коммерчески внятная — новозеландский религиозно-конспирологический триллер. Ядро — кумранские списки, главным образом — некий потерянный список № 7 (собственно, аббревиатура которого и стала названием книги в оригинале), который всего на одно слово отличается от апостольских евангелий, который, как принято считать, оттуда списаны, но это одно слово способно перевернуть с ног на голову все нынешнее христианство.

Сюжет начинается в начале 70-х годов, когда к новозеландскому религиоведу Рейбену Дэвису в разгар египетско-израильского конфликта хитрым образом попадает этот самый список под видом туристского сувенира… Проходит 30 с лишним лет и кувшинчик у него дома на полке раскалывается при легком землетрясении, выясняется, что внутри — не сувенир, а самый что ни на есть оригинал, который нужно срочно довести до внимания общественности. Проблема в том, что это лишь часть списка, а вторая — в Канаде, у коллеги Рейбена. Между старыми знакомыми и даже каким-то образом любовниками стоит половина земного шара — а также библейские фундаменталисты, израильские спецслужбы и обычные охотники за сокровищами. Погоня обещает быть интересной.

Ядром интриги оказывается, в сущности, намек на то, что Христос был мусульманин. Написано все просто, ясно и честно. Как триллер вполне увлекает, а глупостей в тексте, в общем, нет. Зато экзотики навалом. С автором я когда-то познакомился на Франкфуртской ярмарке, и он — помимо принадлежности к стране, любимой с юности, — заразил меня своим в хорошем смысле безумием. Не то чтобы он скакал везде и рассказывал всем проходящим по 8-му павильону, какой он гений, отнюдь. В общем, я взял у него рукопись, и книжка оказалась неплоха. А прелести ей придает тот факт, что на языке оригинала она так и не издана до сих пор. Новозеландцы просто не знают, что они потеряли.

Досужие разговоры

"Налда говорила", Стюарт Дэвид

Стюарт Дэвид известен прогрессивному человечеству как бас-гитарист популярной лондонской группы «Белль и Себастьян», а также сольный исполнитель своих текстов и песен. «Налда говорила» — его первый роман, собравший в Европе и Великобритании впечатляющую коллекцию восторженных отзывов как от музыкальной, так и от литературной прессы. Журнал «Импакт» даже окрестил его новым «Ловцом на хлебном поле». Сравнение одиозное, но тем не менее пресса характерна.

Рассказ в романе ведется от лица странного молодого персонажа, у которого большие проблемы с функционированием в нормальном человеческом обществе (с этого, заметим, начинается идентификация читателя с героем). Персонаж, который старательно и подчеркнуто не называет себя по имени, работает садовником в разных сомнительных местах, а при стечении определенных и не всегда поначалу явных обстоятельств пускается в бега: буквально — срывается с места и на карманные деньги, которых у него не так уж много, едет в другой город. И так — несколько раз в начале книги. По ходу этих перемещений он потихоньку (в этом постепенном «самооголении» и снятии «информационных слоев» проявляется большое мастерство автора по строительству интриги) открывает читателю свою историю. Он — сын вора, которого с четырех лет воспитывает тетушка — она, собственно, и есть Налда. Тетушка брала малыша с собой на работу в садах чужих людей, благодаря чему он и овладел ремеслом, и рассказывала ему всякие истории. Герой пересказывает их нам и персонажам книги, но поскольку у него — явная проблема с социумом и адекватностью восприятия реальности, он понимает их с детства буквально (мы же видим, что это захватывающе красивые поэтичные притчи, которые иначе и понимать-то невозможно). Но мальчик-то этого не знает, поэтому свято верит в байку, которая и определяет до сих пор его поведение, а именно: папа в свое время украл некий особо крупный брильянт, а чтобы полиция и его подельники, которых он тоже решил обмануть, его не нашли, прячем его… правильно, в животе у сына. И сын после подразумеваемой смерти папы вырастает с убеждением, что у него в животе спрятан брильянт, а весь окружающий мир хочет натурально его украсть, вспоров ему живот. Поэтому он ходит с привязанным к животу подносом, регулярно инспектирует свои отходы и боится всяких острых предметов. А также убежден, что доверять в жизни нельзя никому. Вся эта связная линия выстраивается из кусочков, намеков, читательских допущений и прочей красоты.

Сюжет же туго завязан на этих понятных особенностях его мировосприятия: переехав в очередной раз, юноша устраивается на работу садовником с психиатрическую клинику, где у него появляются вполне доброжелательные друзья, и знакомится с медсестрой, от которой у него «бабочки в животе». Он постепенно проникается к девушке доверием и рассказывает ей свою историю, а она, явно полюбив его, такого странного и неустроенного, предлагает очевидный выход: избавить его от фобии, сделав ему рентген. Если он поймет, что в животе у него ничего нет, а бриллиант — это он сам и есть, он станет нормальным. Но юноша-то верит, что способен убедить ее — у него в животе действительно хранится сокровище. И он осознает, что мир в очередной раз хочет его обмануть, сбегает прямо из рентген-кабинета и опять отправляется незнамо куда, неизлечимо один. И сила его убежденности и убедительности такова, что мы так и не понимаем, примстился ли ему весь этот заговор, и в таком случае его нужно жалеть как больного на всю голову, либо паранойя его основывается на действительных фактах. В любом случае — конец книги открыт и захватывающе прекрасен.

«Налда говорила» — очень поэтичная притча, написанная болезненным, чуть вывернутым языком, это кривое зеркало человеческого сознания, втягивающее в себя и ведущее по извилистым и увлекательным лабиринтам (один из дополнительных спецэффектов — мы, читая, постоянно проверяем на адекватность себя: а что реально происходит вокруг героя, что именно так причудливо отражается в его глазах и мозгу? — и Стюарт Дэвид не дает нам ответа). Редкое сочетание доступности, подлинной «интеллектуальности», игровой характер книги, увлекательности хитровыстроенного сюжета, характерного для британской литературы последнего десятилетия делают этот роман чистым удовольствием.

Кровь, сперма и слезы. Пот, конечно, тоже наличествует

"Кровавая графиня", Андрей Кодреску

Андрей Кодреску — румыно-американский писатель, поэт, критик и эссеист, редактор журнала, входит примерно в пятерку мэтров современной американской высокой словесности и считается последним из «живых битников». За свою жизнь успел сделать столько, что никаких рецензий не хватит перечислить. Стихи его трогать пока не будем, но большая проза у него практически безупречна.

В частности — полноформатный роман «Кровавая графиня». В этом причудливом повествовании, где сплетаются мистический роман ужасов (все-таки наследие графа Дракулы), хронику одного из самых кровавых и загадочных эпизодов истории Средней Европы, современный исторический роман о судьбе той же Европы после распада коммунистического блока и детектив, Кодреску объединяет две сюжетные линии.

Во-первых, это история собственно «кровавой графини» — Елизаветы Баторий (1560–1614), венгерской правительницы пограничных земель, чья армия довольно долго предохраняла Европу от экспансии Оттоманской империи. Но политика второй половины XVI — начала XVII веков в романе не главное: Кодреску вскрывает другую, более жуткую сторону этой великой, неоднозначной и в значительной степени недооцененной фигуры. Одержимая вечной молодостью, Елизавета, как об этому свидетельствуют исторические хроники, любила купаться в крови юных девственниц, коих за свое правление истребила разнообразными методами 650 штук. Совершенно определенно она была чудовищем, но Кодреску больше интересует, как именно одна из просвещеннейших женщин своего века, учившаяся у отца Сильвестри и водившая знакомство с Кеплером и прочими светилами тогдашней науки, превратилась в маньяка и практически серийного убийцу. Биография ее в романе (основанная на исторических фактах) — завораживающее, жестокое и познавательное чтение: автор бросает иной взгляд на историю, знакомую нам по учебникам и дает понять, что прошлое поистине непредсказуемо и не поддается никаким идеологическим трактовкам. Кроме того, сам сюжет разворачивается в виде готически-мистической исторической хроники: ведьмы, алхимики, секс, садизм, поклонение дьяволу — все, что нужно для идеального исторического романа, в котором читателю хочется не только достоверности и фактов, но и какой-то сенсационности.

Вторая сюжетная линия происходит в 1990-х годах и представляет собой показания далекого потомка Елизаветы — американского журналиста Дрейка Баторий-Керештура, который по заданию редакции возвращается в пост-советский Будапешт и оказывается в самом центре монархо-фашистского заговора, организованного бывшими спецслужбами ради якобы восстановления монархии: он — единственный генеалогический прямой претендент на венгерский трон. Но сюжет быстро уходит в сторону от шпионски-конспирологического триллера в сторону сюрреалистической мистики: граф-журналист пытается пробудить от комы свою давнюю любовь Еву, знакомится с ее дочерью Терезой, влюбляется в нее и отправляется по своим бывшим владениям. И вместе с несколькими заговорщиками в своем (Елизаветином) старом замке ненастной ночью совершает от безысходности кровавый сексуальный ритуал, цель которого — оживить собственно графиню Баторий. По ходу дела он вроде бы душит эту самую Терезу. Ему удается сбежать из страны (тело ее не найдено в итоге, и мы не очень понимаем, привиделось ему все или нет), и теперь он дает показания в американском суде, который просит наказать его за непонятное убийство в Венгрии. А «Кровавая графиня», судя по всему, все-таки ожила: выясняется, что в ночь ритуала Ева, очнулась от пятилетней комы, помолодев и похорошев, и ушла из больницы странствовать по дорогам Венгрии в сопровождении целой армии юных девушек…

От честной фактографии бурной европейской истории Кодреску переходит на символический план, и это, пожалуй, единственный внятный художественный способ осмысления кровавого абсурда, который продолжает твориться в мире. В итоге у него получается великолепный сенсационно-исторический роман, в котором каждый что-то найдет для себя. Я предупредил.

Когда-то ты был битником

"Избранные произведения в двух томах", Вадим Шефнер

Двухтомнику предшествует довольно скверная статья критика Альфреда Урбана она "датская" (к 60-летию), поэтому в ней непременно нужно объяснить читателю, что он в книге прочтет, поставить в рабоче-крестьянский контекст и, главное, дать оценку. Маруся Климова полагает, что такой жанр (как и жанр доноса, замаскированного под рецензию) должен сохраниться, но это она адвокатит диавола.

Первый том — стихи Шефнера. О ни все же не очень "мои", в них для меня недостаточно внутренней энергии. Как поэт Шефнер мне кажется уж очень советским, несмелым, пыльноватым и банальным. А проза второй том совсем другое дело, но я тут не о его т.н. "фантастике": лирические фантазии Шефнера тоже мне кажутся вполне советскими, хотя они очень милы.

Главное — его "лирическая" и автобиографическая проза. Как-то так вышло, что в советское время Шефнер прошел мимо меня, хотя в родном городе всегда считался «нашим» (их дедов именами названы улицы, то и се). Однако и сейчас легко понять, чем он поражал воображение своих современников — лиризмом, мягким юмором и вообще человеческой интонацией (пусть другие разбираются с тем, насколько ему обязаны младшие питерские писатели, тот же Житинский). На фоне советского литературного сукна («шанель солдатская, № 5») его тексты выглядели натурально глотками свежего воздуха. Литературный язык Шефнера ясен, прозрачен и не претенциозен, автор не занудствует и не морализирует, пишет о человечески интересном, а не об «общественно значимом» и «воспитательном», никаких партийных линий не проводит. Голос — усталый и мягкий, отчего некоторые читатели приписывают самому автору какую-то необыкновенную доброту, хотя какой-то сверхъестественной доброты как таковой я в текстах Шефнера не заметил. Но у него — отличный музыкальный слух, советского мещанского мусора практически нет. Это приравнивается к доброте, наверное. Доброте к читателю. В прозе он вообще писатель решительно антисоветский (именно тем, что бережет читателя и разговаривает с ним), и тем отличается от себя-поэта. Может, потому, что прозу писать его никто не учил?

«Сестру печали» интересно читать на фоне любой книги Джека Керуака о его позднем детстве и ранней юности, как получилось у меня, потому что она параллельна книгам то ли потерянного, то ли разбитого поколения, то ли того и другого сразу, то ли это вообще одно и то же. С битниками, несмотря на стилистическую и географическую разницу, у Шефнера будет, наверное, ближайшее родство: провал в возрасте у них невелик, Шефнер был всего лет на семь старше Керуака, а описываемые периоды совпадают — конец тридцатых, самое начало сороковых. Персонажи "Сестры печали" — такие же оболтусы, из которых и вышли бы русские битники, не прокатись по ним война (по Керуаку и его поколению она, конечно, тоже прокатилась, но все же не так). Удивительное сближенье, но лишь на первый взгляд.

«Имя для птицы», в двухтомник не вошедшее потому, что в 1975 году Шефнер его только дописывал, — несколько иной срез того же культурного слоя: это уже биография первого основного и ядренейшего битника Херберта Ханке. Похожего в их судьбах много, только у Шефнера обошлось без наркотиков и гомосексуализма (алкоголизма он, судя по глухим намекам в книге, не избежал). Ну и разница, конечно, в том, что память, из которой писал Шефнер (и этого, в общем, не скрывал) обладает способностью к лакировке. Эти мемуары о детстве — очень приятная книга, хотя не обязательно вся правда. Ее обычно, насколько я понимаю, ставят в один ряд с «Республикой ШКИД» или «Флагами на башнях», по общности темы беспризорничества, но это мне видится типично провинциальным подходом — и крайне банальным, как безусловный рефлекс. С американской прозой середины ХХ века у Шефнера гораздо больше общего, чем с советской.

Уж роща то и это

Шелест страниц, трямканье нот и шорох листвы под ногами

Наш осенний список музыкального чтения, как обычно, разнообразен. «Металлика», например, читает Лавкрафта:

This is great shit or what? Но кому что — вот «Крим» были поклонниками Гомера:

Когда б мы знали, из какого сора… и т.д. Еще одно амбициозное творение — сюита «2112» канадской группы «Раш». Все как-то забыли, что вдохновила ее Айн Рэнд:

Вот поди ж ты, вроде ничего у них получилось. Вам еще странных сближений? Извольте — Эм-Си Ларс и Эдгар По:

Эдгар По — это вообще опасная осенняя дорожка. Только ступишь на нее, как не пойми куда зайдешь:

Там может быть по-настоящему страшно, но весело:

А «Гансам с розами», как их когда-то называли, дай только волю — тут же бросаются ловить кого-нибудь во ржи:

Потому что хорошего человека найти, как известно, непросто. Суфьяну Стивензу это удалось — но лишь потому, что он читал Флэннери О’Коннор:

Иногда чтение дает удивительный эффект. Вот эти люди, к примеру, начитались Хермана Мелвилла. А дело было осенью…

Но бывает и не так радикально — Чарлз Буковски (а также классическая музыка) вдохновили Бальбино Медельина на прекрасную песню, которая должна быть во всех осенних плейлистах:

Оруэлл тоже вдохновляет порой на странное — например, группу «Рэдиохед»:

Ну и немного классики. Джон Стайнбек и Вуди Гатри — дилогия о Томе Джоуде:

Ну и последний номер нашей сегодняшней программы — вдохновленная Томасом Пинчоном музыка Ричарда и Мими Фариний:

Не выключайте свои литературные радиоприемники, мы вам еще и не такого споем.

Нетленный трэшак

"Паразиты сознания", Колин Уилсон

Роман начинается, как разухабистый фанфик по Лавкрафту, однако чем дальше в лес — тем больше актуальности. Основное действие происходит… ну, примерно в наши дни, хотя роман вышел в 1967-м, и читать про «мозговых слизней» сейчас, в климате оголтелого русского джингоизма, в легкой форме поучительно, как бы не сказать большего. По крайней мере, все это похоже на чтение ленты новостей.

Меж тем, лучшая составляющая текста заканчивается вместе с этюдами о Человеческом (необходимостью проснуться и прозреть, к примеру, в чем и есть сила, брат). Жаль, конечно, что автор в этом философском ключе не удержался. Вместо этого роман растворяется в ярком и весьма развлекательном карнавале макулатурной фантастики, устаревшей даже на время написания: лунные теории, бестелесные пришельцы и космическая полиция. Мило, но не отмахнуться от ощущения облома, если не предательства: автор будто бы не продумал всего до конца, поднырнул под какое-то хорошее и нетленное откровение, явившееся ему из раздумий об отвратительности человеческого бытия. Иметься с таким откровением есть силы и мужество лишь у поэтов, да и то не подолгу, потом неизбежны депрессия и — иногда — летальный исход. А Колин Уилсон все ж — не поэт, он так, примазался… Как и его герой, собственно.

Первое советское издание романа, состоявшееся на хорошем английском языке (хоть и с чудовищным по своему уродству макетом и набором) примечательно. Не тем, что к нему приделано идиотски глубокомысленное послесловие, в котором наши «критики в штатском» делают вид, будто это не образец коммерческого трэша (жанр сам по себе любимый и уважаемый, но кто тогда так думал?), а величайшее произведение свежайшей, прогрессивнейшей и антибуржуазнейшей наибританской литературы (это через 20 лет после публикации-то — вот как можно замерять отставание СССРоссии от мировой литературы). И даже не тем, что текст сопровождается не менее дурацкими комментариями реалий, имен и лексических оборотов для тех, кто желает улучшить свое владение английским языком (методологической ценности все эти глупости не имеют, скорее наоборот). Отнюдь не этим — все эти отвлекающие маневры издателя простительны на фоне того факта, что роман издан всего через два года после того, как двинул кони Брежнев. Роман, напомню, об изменяющих сознание наркотиках. Само по себе издательский подвиг, я считаю.

Примерно так же — радикально — выглядело бы издание этого романа в наши дни, вот только его уже лет двадцать не переиздают, я погляжу. Только в отличие от советских издателей нынешним героям нужно будет отчетливо представлять себе, насколько подрывная и опасная это книжка для бандитских тоталитарных режимов.

Очарование стремительного домкрата

Книги издательства "Саламандра"

Есть у меня не слишком тайное и не слишком постыдное, но удовольствие. Я понял, что при любых перелетах и переездах лучше всего читать электрическую продукцию виртуального и бесплатного издательства «Саламандра P.V.V.», живущего преимущественно здесь.

Не могу утверждать, что прочел все, конечно (я не так много езжу), но их серия «Polaris» — забытая и пренебрегаемая фантастическая и приключенческая литература от конца XIX до примерно середины ХХ веков — радует меня отдельно. Это часто незамутненный трэш, плохо сделанный в свое время, но с большой любовью подготовленный и переизданный. Я не устаю рекомендовать их книжки всем друзьям, которым хочется читать «чего-нибудь эдакого», но они сами толком не понимают, что именно. Электрические выпуски «Саламандры» в таких случаях будут лучшим подарком праздному, но пытливому уму.

И в них дразнит не только «очарование стремительного домкрата» — восхитительная антинаучность и неприкрытый идиотизм, как, например, в романе Г. Берсенева «Погибшая страна», — но и толика запретного знания: произведения эти были забыты, но ведь, наверное, недаром? Или их запрещали? А если их запрещали когда-то, не дают ли они повода запретить себя и сейчас? Мы уже давно живем в историческую эпоху пресловутого нескончаемого фарса. Почитайте, например, повесть Ефима Зозули «Гибель Главного Города» в сборнике советской героической фантастики 1920-х годов «Эскадрилья всемирной коммуны», и вы поймете, о чем я. Почти сто лет назад нам убедительно дали посмотреть на общество мягкого тоталитаризма, которое мы с успехом имеем и ныне. Это великолепная притча-памфлет, немного подстроить оптику — и вполне актуально, готовый синопсис для постапокалиптического триллера с интересным антуражем. Идея не должна пропасть.

А в «Погибшей стране», чье действие происходит примерно сейчас, неведомый автор поднялся до таких высот графомании, что последующим авторам и не снилось. Я считаю, что ознакомиться с этим произведением о подводных вивисекторах будет очень полезно и развлекательно. Это настолько плохо, что практически гениально. Автор был до того упорот, что даже редакторская правка «по живому» книжку не спасла издательству в свое время предъявили донос в «Литературной газете», где автора «подвергли конструктивной критике», но не за антинаучную (даже по меркам конца 20-х годов) хуйню, а за антисоветский конец. И больше о нем мы ничего не знаем.

Стилистически такое чтение тоже, что называется, доставляет, особенно старые переводы — ну, или труды в отдельном жанре «псевдопереводов» с иностранного. Если вам, к примеру, нужно зачем-нибудь эмулировать стиль бульварной литературы, как мне сейчас, лучшего практического пособия, пожалуй, не сыскать.

Но есть и жемчужины жанра — например, роман А. Адалис и И. Сергеева «Абджед, хевез, хютти…: Роман приключений». Книга, которая начинается так: «Верблюд поглядел искоса гордым мохнатым глазом. Козодоевского снова рвало…» — не может быть совсем уж плоха, решил я, открывая ее. Так и оказалось. Написана она «поэтически» (внутри много подарков, вроде неизменной «тошноты в голове» у некоторых персонажей), с неожиданными стилизациями и поворотами сюжета, в меру бестолкова и хаотична (сказывается импрессионизм и экспрессионизм начала века) — и крайне занимательна. Очень развлекает, но спойлеров не будет — просто горячо этот роман рекомендую. Спасибо издателям, что откопали этот тихий шедевр из советской литературной помойки.

Прогулка в литературном лесу

«Отягощенные злом», Аркадий и Борис Стругацкие

Несколько лет назад взялся я перечитать Стругацких — с немалым для себя удовольствием и пользой, надо сказать. Одним из результатов, едва ли не самым показательным, оказался пламенный диалог, который у нас произошел по поводу одной конкретной книжки с таллиннским переводчиком, поэтом, журналистом и вообще Человеком читающим — Николаем Караевым. Рискну воспроизвести его здесь для просвещения слушателей Радио Голос Омара, изредка лишь расшифровывая аббревиатуры; мне кажется, эта дискуссия наглядна и показательна для простого осознания того, как по-разному вообще можно читать одни и те же тексты. Морали не будет — это как бы протоколы заседания прото-секты Анонимных Читателей. …Да, и прошло столько лет, а мы по-прежнему насмерть рубимся на кухне из-за какого-то романа. Нас, читателей, не победить.

Max: Уже памфлет.

Nik: Не согласен. По-моему, это самая сильная и самая серьезная их вещь. «В мире нет ничего, кроме человека и истории».

Max: Нет, она скверно и хаотично написана, как бы второпях, как бы чтобы успеть за реалиями жизни. Не сплавлена воедино, как было в их лучших текстах 60-х — начала 70-х годов. Слишком много, видимо, им хотелось туда засунуть, что, конечно, мило, но — не удалось. Epic fail.

И меня удивляет, что Переслегина, который сочинил вот к этому изданию нечто вроде «послесловия» [обсуждаемое издание — 1989 года, «Прометей»], когда-то считали умным: это нарезка цитат, перемежаемых слюнявым восторгом человека, который не дал себе труда вдумчиво прочесть книгу. С другой стороны, такое время было.

Nik: Переслегин — отдельная песня, да. Тут я соглашусь.

Но ОЗ мы с тобой понимаем совершенно по-разному. Для меня это предельно органичный текст, в котором все части мозаики, от Саджах до Иуды, от Парасюхина до Аскольда — на своих местах, и работает он именно как таковой. Может, если бы я не видел его прекрасной органичности, я встал бы на твою точку зрения :)

Max: Я вижу попытку создать органичную мозаику из подручного материала. Но уже нет свойственной им былой стройности умопостроений, от которой раньше захватывало дух. Я не подхожу к ним ни с каким своим читательским аршином, просто вижу то, что в сравнении с другими текстами можно понять только как недочеты. Материал явно оказался сильнее их и подвела какая-то натужная злободневность. И не вижу, чем это можно оправдать. Да, задумано мощно, однако, мне кажется, не реализовано в полную силу. Я не готов считать ОЗ идеальным текстом в контексте их творчества. Даже сколько-нибудь замечательным не готов. Задумка проебана, и красота и/или гениальность отдельных придумок или фраз проеба не искупает. Впрочем их фэйл все равно на несколько порядков гениальнее некоторых достижений у иных.

Nik: Не буду спорить. Наверное, это мировоззренческое. Для меня ОЗ — очень правильная модель истории, на голову выше всего, что они сделали, в плане концепции и воплощения (и наравне с лучшими их текстами в плане стиля; «Обитаемый остров», например, мне таким не показался на фоне «Улитки», «Второго нашествия» и «Гадких лебедей»). Но это только мое личное мнение, само собой. Может, я потому не вижу там злободневности, что читал текст, не сообразуя его с реальностью 1988 года, и таким он для меня и остался.

Max: Так а где там модель? Горкомы не понять какой партии? Oh puhleease. Ревизия Иоанна-Агасфера? Страх как основа всего? Это получше сделано в «Миллиарде лет». Ростки нового в старом? Даже в «Волны гасят ветер», которые тоже написаны небрежно, это как-то художественно убедительнее. Тут же чистый текст для какого-нибудь перестроечного «Огонька» — и, как показывает послесловие и мои воспоминания, люди это проглотили как откровение. Сейчас ОЗ таковым не кажутся — слишком уж привязаны к общественным полемикам и страхам 80-х в отдельно взятой разъебанной стране. Хотя не спорю — это может быть хорошим документом эпохи. Но не хватает вселенскости. Это им не в упрек, само собой, это другой текст — как ОО не стоит сравнивать с УнС.

Nik: Модель там — это всегдашний мирской проигрыш терапевтов и всегдашняя их в-конце-концов-победа. Ну да, для «Огонька», потому что никогда не было иначе. Это и есть история, из этого она растет, но не этим определяется. Сейчас, наоборот, четче видно, что это всё в одном ряду: локальная история халифата, локальная история Флоры, локальная история Иудеи. И — Бог. Говорю же, мировоззренческое :)

Max: Послушай, у меня такое ощущение, что мы разные книжки читали. Т.е. я подозреваю, что ты половину этого оттуда просто вычитал — ну, или туда вчел. Это, конечно, на здоровье, это авторы молодцы. Или они ее в какой-то момент переписывали? У меня, я подозреваю, первое издание.

С этой точки зрения да — очень показательно: история и АБС как ее продукт. Но кто тебе сказал, что там чья-то победа? Учитель продает душу Сатане, поэтому мы и имеем возможность читать книжку. Ну т.е. с какой-то стороны — это победа, да. В этом и ужас, да. Но это не отменяет того, что написано впопыхах. О чем мы вообще спорим?

Nik: У меня то же ощущение про тебя, знаешь ли. Ощущение — это не показатель :) Нет, ее никто не переписывал; я читал сначала журнальный вариант («Юность», 1988), потом первое издание («Терра Фантастика», год не помню).

«Учитель продает душу Сатане» — ты про что?

Там нет сатаны. Там есть Иоанн Богослов, который ищет жемчужины для Демиурга, и это совсем другое занятие: они пытаются найти людей, которые могли бы изменить мир, терапевтов. Там есть Демиург, который на каком-то уровне — Иисус (или равный ему; помнишь, когда Иоанна казнили, он слышал голоса не учителя, но того, кто равен ему?). АНС говорил, что мало кто понял, что в романе три Христа — Рабби, Демиург, Г.А. (последнее, думаю, прозрачно — «Га-Ноцри»). Г.А. ничего никому не продает — «не было в истории учителя, который предал своих учеников», он останется с ними, и танки раздавят Флору, как Рим раздавил ессеев и иудейского проповедника. Но это единственный путь, которым можно что-то изменить.

Max: Про то же. Ты какие-то очевидные вещи говоришь, ей-богу, даже смешно. Три Христа... дело не в их количестве, это картинка-загадка для второго класса.

Демиург и есть преемник мессии, которому тот передал вахту, — он же Антихрист, про которого там тоже эдак глухо намекнуто (падение, крылушки, то-се). Вспомним конец романа: все заканчивается тем, что Г.А. (настолько дурно прописанный, с этими его банальными сентенциями, проговоренными впопыхах, что даже как-то неловко) появляется в его штаб-квартире, а во второй линии сюжета к Флоре кто-то идет. Ты думаешь, что танки, мне же кажется — просто толпа. Но «автор» наш, комсомолец этот безмозглый, остается неким образом жив и сорок лет спустя. Вывод — все-таки благодаря жертве (ли?) Г.А. все спаслись (и он, само собой, никого не предавал). И это не менее ужасно, чем всеобщая благостная смерть. Потому что мы делаем вывод, что в итоге победили эти роботы недоумочные, которых из лучших побуждений Г.А. воспитывал в своих лицеях (тут, понятно, еще и трагедия учителя — он так старался, а выросло вот это чудовищное, ничем не лучше комсомола). Правда, Флору тоже ни фига не жалко как концепцию, потому что там сынок просто пошел поперек папы, это было главное в его учении — лучше как угодно, только бы не как у Г.А., поэтому все и ушло в ботву. А Г.А., понятно, идет к Антихристу еще и потому, что видит, как его педагогический эксперимент — и с сыном, и с ученичками — провалился, а не только чтобы людей спасти... Ему как честному человеку ничего не осталось, кроме эдакого сэппуку.

Т.е. да — всеобщая трагедия педагогики, Корчак и Песталоцци. Моя читательская претензия — не к идеологии или «философской проблематике», которая логично вытекает из того, что было раньше, а к технике исполнения. С философией-то все в порядке: понятно, что СССР заканчивался, авторы не могли уже делать вид, что «мир полудня» — живая и рабочая концепция, ее нужно было как-то свернуть. Им самим, я полагаю, было страшно. И ОЗ прекрасен как документ этого страха, как протокол сомнений. Оттого, видимо, и художественные недочеты. И это как раз очень мне как читателю жалко видеть. Т.е. такое ощущение, что когда был враг, они были на коне и выше него, на эдаком вселенском надмирном уровне, а враг стал постепенно растворяться — подрастерялись. Пошли на поводу у материала, он их за собой повлек. Они его не переплавили, как в лучшие годы тягот и борьб. Получился памфлет. Что непонятно?

Nik: Понятно, что мы с тобой прочли текст совершенно по-разному. И понятно, почему он тебе не видится органичным — в твою концепцию, действительно, мало что вписывается из того, что есть в тексте. Я не буду спорить — подозреваю, что мы все читаем так, как нужно нам наилучшим образом.

Max: В этом — по-прежнему прелесть авторов: что даже поздние их тексты можно читать по-разному. Мы будем спорить так до морковкина заговенья — как сторонники разных интерпретаций «Улитки» (текста не в пример более изящно сделанного). Аминь, в общем.

Nik: Аминь :) А «Улитка» — там я не сторонник одной интерпретации, там одной быть попросту не может, они веером сюрикэнов разлетаются просто. Интересно также, что ты думаешь о герое «Второго нашествия».

Max: Ну вот как-то да. А там же как было: одни - это про нас! другие - это про них! третьи - это про будущность! И — насмерть...

А чего про него думать?

Nik: Из очевидного: настоящее-будущее; город-деревня; прогресс-традиция; «до основанья»-фатализм; инь-ян, в общем. Насмерть фанаты любят, да.

Он хороший человек? Он правильно поступает? Ты бы на его месте делал то же самое?

Max: А. Это хороший вопрос. Ужас в том, что — не знаю. Ну т.е. мне хотелось бы утешать себя тем, что в сходных ситуациях я делал правильный выбор — тогда это в каком-то смысле было проще, ибо выбор сам себя предлагал в начале и середине 80-х, но раздувать щеки по этому поводу — штука опасная. «Второе нашествие марсиан» в этом смысле действует эффективно до сих пор.

Хотя вопрос детсадовский ))

Nik: Вот-вот :) Уникальный текст. Я тоже «не знаю».

Max: Да нет, чего там уникального. Просто хорошая повесть.

Эякуляции и эксгибиции

"Первая красотка в городе", Чарлз Буковски

Томас Р. Эдвард, описывая в «Нью-Йорк Таймз Бук Ревью» его большой сборник, озаглавленный «Эрекции, эякуляции, эксгибиции и вообще истории обыкновенного безумия» (Ereсtions, Ejaсulations, Exhibitions and General Tales of Ordinary Madness, 1972; впоследствии он был разделен издателем на две книги, их которых эта - первая) подтверждал еще раз, что «эти рассказы делают литературой немодные и неидеологические вкусы и пристрастия среднего избирателя, голосующего за сенатора Уоллеса». В его рецензии содержится, пожалуй, лучший парафраз отношения Буковски к тому миру, которого он никогда не покидал: «Политика — говно, поскольку работа при либеральном строе так же отупляюща и неблагодарна, как и в при любом тоталитарном; художники и интеллектуалы — в основном, фуфло, самодовольно наслаждающееся благами общества, на которое они тявкают; радикальная молодежь — бездуховные ослы, изолированные наркотой и собственными бесконечными стенаниями от подлинных переживаний разума или тела; большинство баб — блядво, хотя честные бляди хороши и желанны; никакая жизнь, в конечном итоге, не удается, но самая лучшая из возможных зависит от количества банок пива, денег, чтобы ездить на бега, и согласной тетки любого возраста и формы в хороших старомодных пажах и туфлях на высоком каблуке».

Хотя позднее Буковски перешел исключительно на повествование от первого лица, в этих ранних рассказах он экспериментировал и с третьим. При соблюдении своего «лобового» стиля он, тем не менее, ставил опыты и на других уровнях, заставляя задуматься критиков: а не в этом ли заключается новаторство молодого автора? Не в отсутствии ли заглавных букв в именах собственных? Или в набранных одними прописными диалогах? Охренеть, какие эксперименты... Юмор же Буковски очень мало кто замечал (среди этих немногих надо отдать должное Джею Доэрти) — низколобый («раблезианский») юмор крутого парня, унижающий и высмеивающий все и вся: от феминистов до гомосексуалов, от писателей до политиков, и, одновременно — сатира на «мачизм» в обыденном злоупотреблении алкоголем, насилием и сексом. Многие до сих пор не считают Буковски смешным — больше того, многие его за это просто ненавидят, — но большинство нормальных людей чувство юмора Хэнка привлекает и развлекает как ничто другое, оживляя до предела безрадостную картину мира.

Эдвард приходит к выводу, что Буковски «в своем лучшем виде выглядит анархистской сатирой в пластиковом мире — когда допивается и лажается до безобразия в гостиных, где пьют коктейли, в самолетах разных авиакомпаний, на поэтических чтениях в колледжах, когда приходит на дзэн-буддистскую свадьбу в высшее общество и оказывается единственным гостем при галстуке и с подарком... когда принимает длинноволосых парней за девчонок, когда пойман между тайным удовольствием и ужасом знания, что его стихи известны лишь немногим посвященным и ценимы ими. Несмотря на всю свою преданность старой роли мачо-артиста... в Буковски есть слабина, сентиментальность, привязанность, по счастью, к своему искусству. Ему известно так же хорошо, как и нам, что история его обошла, и что его потеря — это и наша утрата тоже. В некоторых из этих печальных и смешных рассказов его статус ископаемого выглядит положительно священным».

«По большей части, свою писанину я кропаю, когда пьян, — объявляет один его персонаж. — А трезвый я — просто экспедитор, да и то не очень добросовестный».

«Абсурд у Буковски обволакивает каждый факт жизни липким сиропом, пока чаяния человечества не низводятся до смешного, — писал критик Джеймс Салливан в новоорлеанской газете «Таймз-Пикайюн». — Ни бедность, ни убожество не прославляются. Они просто есть».

ногти; ноздри; шнурки
не очень хорошая ночь в Сан-Педро этого мира

Видимо, такая зацикленность на бытии и объясняет успех писателя за пределами Америки. Кажущаяся плоскость повествования легко переводится на другие языки — и остается лишь на поверхности. Смесь хорошо натренированной отточенности стиля и монотонного, полупьяного внутреннего голоса, постоянно возвращающегося к началу высказывания, настойчивого, подчеркивающего нечто очень важное, убеждающего в правоте мыслей и поступков хозяина, — не знаю, насколько легко воссоздать это на немецком или итальянском, где терпимость языка значительно выше, чем в русском. И в Германии, и в Италии, кстати, этот экзистенциальный распад повествования возводил Буковски на вершины списков бестселлеров неоднократно. Не думаю, что в России это с его книгами смогут сделать аскетичность, лапидарность и незакомплексованность языковыми условностями. Простое всегда воспринимается — как и переводится — сложнее.

​Песенки с приветом

Наш праздничный (и, главное, абсолютно непредсказуемый) литературный концерт

Это был гимнический эпиграф. А дальше, дорогие друзья, у нас будут только песенки с приветом. Для начала — от азбуки, кого ж еще:

С приветом из вселенной и от Джека Керуака:

С приветом из Америки и от Тома Сойера:

С приветом от времени и Фрэнка Херберта (а теперь все вместе):

С приветом из Бразилии и от Пабло Неруды:

С приветом из древнего мира и лично от Гомера:

С приветом из Англии и от Профессора (просил передать в таком виде):

С приветом из пространства и от Томаса Пинчона:

Еще один привет из галактики и от Хэрри Хэррисона:

С приветом от половины русской литературы (вторая половина уехала в Сибирь, от нее привет воспоследует):

По какому же поводу все это, спросите вы?

А вот по какому:

«Додо» уже шесть лет с вами. Шесть, ёксель-моксель, лет!

(Дэвид Боуи опоздал с поздравлением)

Ну и с приветом всем от «Додо»:

Оставайтесь на связи с нами и не забывайте читать.

Непротестующий протестант

"Оставьте мою душу в покое: Почти всё", Венедикт Ерофеев

Стало нужно перечитать вдруг еще одного героя русского подполья — Венедикта Ерофеева. Еще один писатель, которому мы благодарны за модификацию нашего сегодняшнего языка (даже обиходного), взгляд на мир и восприятие реальности. Заодно вспомнилось, что многие обороты, которыми мы беззастенчиво пользуемся, ввел именно Веничка. Так что перечитывать его полезно еще и по этой причине. Дальше — больше.

А кем его только не называли — и юродивым, и богоискателем, и абсурдистом, и черным юмористом. Все это, наверное, правда. Не уверен я только в одном — в его предначертанном писательстве. Потому что писатель Веничка, как об этом говорит небольшой корпус его работ, а подтверждают записные книжки, — случайный. Основной формат его высказывания — афоризм, коан. Главное в том, что сейчас, по прошествии лет, видится отчетливей, уже без увлеченности хохотом в его текстах: Веничка — настоящий дзэн-мастер, причем без скидок на «бессмысленный и беспощадный» «русский дзэн». Поэтому точнее всё в нем определяется через частицу «не».

Ну и про́клятый поэт, само собой, — куда ж без этого, с чемоданчиком разнообразного бухла вместо гашиша и опия. К этим романтикам-индивидуалистам он, пожалуй, ближе всего, в какую ячею бы ни совали его любители совать все в ячеи. Да и принимать на веру многие Венины максимы довольно опасно — чтобы лучше его понимать, мне кажется, лучше пребывать в состоянии «перманентности и креативности», достигаемом приемом сопоставимого количества жидкостей сопоставимого качества, а где сейчас взять столько «Солнцедара» или жидкости от потливости ног, я даже не знаю.

Итак, ясно, понимание Венички, в принципе, достижимо творческим сочетанием внутренней химии и внешних условий эксперимента. С последними все несколько проще: только досужие критики наивно полагали в начале 90-х что Совку настал пиздец, а следующий век (наш, вот этот самый, нынешний) будет веком чувствительности и сентиментальности. Ха! Совок был порождением русской хтони — при чтении Вениной поэмы это становится до гомерического очевидным — и как таковой продукт никуда не делся, а всплеск недужных иллюзий в 90-х так и остался статистическим выбросом, а никакой не новой тенденцией и тем более не поворотом к человеческой цивилизации. С демонтажем четырехбуквенных акронимов хтонь никуда не делать — просто вернулась к исконным своим формам: правления — тираническому абсолютизму, вполне феодальному, — и бытования — гниению/гноению/прокисанию, процессу еще более древнему. Тут не 1917 год изблевывать — тут бы привыкнуть к итогам 1861-го. Некрасивый глагол здесь неслучаен — тошнить всем этим просто невозможно.

Что ж до сентиментализма, к коему Веню причисляют, то он для русских болот был и остается зверушкой импортной, вроде картофеля. Пусть оставаясь в традиции, Веня все же — изгой. Но он не протестует — это было бы чересчур для излюбленных им тапочек и отсутствия шлафрока, протестовать — слишком много чести для «всей этой хуйни», протестовать — приравнивать себя и ее. Да и против чего? Нет, Веня всего этого просто не принимает и формой неприятия выбирает недеяние. И «Ханаанский бальзам», конечно. Такая вот у него борьба с энтропией, про которую критики в начале 90-х тоже мало что понимали.

Самая, пожалуй, любопытная грань (а кто и впрямь даже сейчас, не прибегая к помощи интернета, может сказать, сколько граней в граненом стакане? видите, ничего не изменилось) в осмыслении Венички — это его богоискательство. По-прежнему отвратительны старания кооптировать его в ряды организованно верующих — да в любые ряды, если уж на то пошло. Он не только наднационален, но и надрелигиозен — это все равно, что формировать партию сдающих тару, и то в такой попытке причислить его к «нашим» смысла было бы больше. Ну, пил, конечно, и? Ведь сама поэма его — одновременно гимн недоходяжеству и реквием претеритизма. Ни в одной организованной религии мира малодушные и легковесные — качества, наиболее Веничкой ценившиеся, — не спасутся, там нет шансов. Не стоит забывать и того, что в то время само богоискательство было протестным актом, а Веничка, по сути и духу будучи индивидуалистом-протестантом, не протестовал и в этом. Согласно собственному, очень личному изводу буддизма он выбрал для своей души, похоже, третий путь: ни языческий марксизм, ни православие, армию распустить. И стал католиком. Видимо, и друзья помогли определиться. В итоге парадоксально получилась эдакая фронда в квадрате.

Хотя Новый Завет (и русская поэзия) для него — в первую очередь те два пальца, при помощи которых он изблевывал из себя помои Совка. Пробный камень его — Розанов. А его собственные тексты, в свою очередь, — оселки, на которых затачивается и наше восприятие реальности, в том числе — нынешней, через четверть века после его смерти. Не нужно быть семи пядей нигде, чтобы понимать, что мы ровно сейчас обитаем в пространстве его «Вальпургиевой ночи». Причем, самому Веничке даже особым провидцем не нужно было быть тридцать лет назад, а просто видеть, насколько этот ад на здешних территориях неизбывен. Недаром в записных книжках осталась фраза про «снять мансарду на бульваре Сен-Жермен» — выглядит странно, однако в контексте очень понятно: это недостижимая мечта. Утешение страдающих сердец — это да, а вот не раз декларируемая любовь к «моему народу» с его известными глазами — я даже не знаю, какой идиот примет это заявление по номинативному номиналу.

Потешный Эпштейн, как это свойственно критикам, нагородил в эпохальной своей статье «Вечный Веничка» (1992) с три короба — но у него работа такая, не станем его судить: осмыслять по касательной, всё какими-то огородами и буераками. Но безусловно прав он был в одном: Веничка — миф. Мифом он сделал себя еще при жизни, поэтому нам не остается уже ничего — только его как такового и рассматривать, что ж поделать: мы не говорили с ним ночь о первопричине всех явлений, не бухали в одной электричке, даже не сидели на одном бревне, как некоторые (и многих некоторых уже нет с нами). Так что оставим его душу в покое.

Ангельская Швамбрания

"Кондуит и Швамбрания", Лев Кассиль

А сейчас, дружок, я расскажу тебе сказку... О далеких мирах под кончиками пальцев и прекрасных странах, раскинувшихся под диваном. О замках из пенопластовых коробок и извилистых манящих дорогах из спальни в ванную, по которым хорошо бродить с верным оруженосцем, ожидая приключений за каждым креслом и опасаясь драконов, засевших на этажерках. О полях сражений на ковре, притихших в ожидании атаки пластмассовой конницы, и дворцах под столами, откуда можно повелевать вселенной старых пупсов и послушных роботов, собранных из жестяного конструктора... "Складывай игрушки, сыночка, мы уже едем к тете Рае..."

Когда я был моложе лет на тридцать, меня тянули к себе тщательно прорисованные панорамы сказочных стран в книжках - их было много, на детскую литературу в рамках утвержденных пятилетних планов тогда не скупились. Картинки не просто тянули - втягивали, и я часами просиживал над красочными разворотами, изучая разные маршруты, которыми могли двигаться герои, разбирая надписи на картах и представляя себя внутри всего этого волшебства. Даже неприкрыто игрушечные страны было интересно разглядывать. Самое странное - читая недавно дочери довольно противные "Приключения Петрушки", я поймал себя на том, что по-прежнему торможу, внимательно вглядываясь даже в прянично-сахариновые городские пейзажи кукольного мира Леонида Владимирского. "...Папа, а дальше?" И я встряхиваюсь, скользя глазами по суконному тексту, и думаю: наверное, это неспроста.

Наверное, так надо - приподнимать занавес и хоть ненадолго впускать человека в какой-то иной, чудесный мир. Для меня до сих пор самая яркая сцена в толстовском "Буратино" - триумфальное завершение череды бессмысленных злоключений компании сбрендивших марионеток: за старой холстиной нарисованного очага обнаруживается яркий ненастоящий мирок, с непременным регулировщиком в белом мундирчике, футуристической архитектурой и неправдоподобными летательными аппаратами. Приехали. Земля обетованная. Мы сейчас будем тут жить и править этим миром так, как нам кажется справедливым и честным. "...И у нас будут мускулы, мостовые и кино каждый день".

Олдос Хаксли подробно описал причины и механизмы трансценденции - извечного желания человека поднять себя над суетой и серостью обыденной жизни и заглянуть на иной план бытия, в яркий сияющий мир духов, приблизиться к идеалу. Недаром в его подробном разборе такое важное место занимает театр - филиал Рая на Земле - с его яркостью и красочностью, невсамделишний и преходящий. И еще один значительный и замечательный компонент духовидения - возможность окинуть взором бескрайние просторы идеального пространства и различить в нем все до мельчайших деталей, а уже через них - втянуться в этот мир, поселиться в нем хоть на время. Сама точка зрения, как бы с высоты птичьего полета, подсказывает возможность сыграть в таком мире роль Гулливера в стране лилипутов, возможность немного побыть Господом Богом. Так мы, люди, устроены: именно эта жажда идеала отличает нас от овощей и минералов.

Что происходит в голове маленького человека, когда он рассматривает подробную рельефную карту Средиземья или организует за шкафом собственную вселенную? Правильно ли думать, что дети - underdogs этого мира, рожденные одиночками, - просто понарошку отрабатывают модели будущего взаимодействия с миром других людей? Для них этот мир - некий идеальный план бытия, где взрослые - "те, кто носит форменные фуражки, хорошие шубы и чистые воротнички", - выступают в роли ангельского племени "серафим", вполне блейковского для нетренированного детского взгляда. Взрослый мир давит на ребенка своим укладом и воспитанием, а ребенок упорно стремится к нему, осваивает социум - на своих понятных условиях, то ли заложенных в ДНК, то ли уже почерпнутых из детской визионерской литературы. Подкладывает подушку под попу, наращивает броню перед тем, как войти в мечту, казавшуюся недосягаемой: "Вот вырастешь и тогда будешь сидеть с нами за столом, а сейчас уже девять часов, и тебе пора спать..." Или же расслабиться и списать все на универсальную природу взросления биологических существ с высшей нервной организацией?

В моем детском саду - по общей иронии жизни называвшемся "Буратино" - несколько лет была очень популярна игра в "короля". Королем неизменно оказывался мальчик С.С., дворцом - пропахшая мочой бревенчатая избушка или крашенная синей бугристой краской горка, свитой - девчонки из нашей средней группы, я почему-то всегда настаивал на выполнении обязанностей придворного музыканта или архитектора. Сам титул казался мне более весомым и значимым - помимо того, что он по умолчанию диктовал независимость мышления и предоставлял свободу творчества. Как мне казалось. Оставим Фрейда в покое - здесь скорее затаился чистый Дарвин. Но некоторые из нас так до сих пор и не повзрослели. А "будущее показалось нам сплошным кукишем".

Ведь с другой стороны - страшно отбиться от племени, еще страшнее - знать, что можешь опираться только на собственные силы. Тем не менее такой режим взаимодействия с окружающей средой необходимо как-то смоделировать. Закон такой. Строительство своей страны - игра одиночек, но это не индивидуальная игра. С такой точки зрения, идея чучхе - совершенный плацдарм для странопостроения. Посмотрите: Северная Корея - место хоть и жуткое, но вполне игрушечное - столько лет уже держится во враждебном окружении, и ничего.

В конечном итоге и "наша-родина-сынок" начиналась почти с такого же вполне умозрительного и по-детски невинного эксперимента. Только строителей в какой-то момент перемкнуло на русско-христианской разновидности плохо усвоенных утопических телег "Города Солнца" и федоровского учения. Довоскрешали отцов до того, что от ангельских сущностей до сих пор не продохнуть, но мудрее от этого не стали.

Построение идеальных детских государств, как правило, заканчивается печально - как обязательное строительство "ероплана" к концу смены в пионерлагере, когда на берегу остаются только недокуроченные парковые скамейки и поваленный пляжный грибок. Личная вселенная приходит в неразрешимое противоречие с "миром реальным", и это воспринимается тем острее, чем больше страшного и разнообразного жизненного опыта приобретает ее конструктор и повелитель. Но она ведь может и встраиваться в "мир взрослых" в той или иной клинической цивилизованной форме - как кукольная монархия, марионеточное княжество, игрушечная парламентская республика, где все как бы понарошку, включая схему управления подданными и процедуру получения гражданства. Увы, ничего нового изобрести здесь не удается - и накопленный опыт мешает, и не получается представить себе то, что у человека вообще не получается себе представить. То, что начинается с кровожадного, но детского в своем отторжении взрослого мира лозунга "Долой комиссаров!", становится таким мироустройством, где - в шутку ли, всерьез - каждый гражданин обязан быть "секретарем чего-нибудь".

Все же не в возрасте, видимо, дело. Мы по-прежнему увлечены странопостроением, потому что иначе не можем - так мы рефлексируем, так устроены наши мозги, таковы, наконец, наши общественные инстинкты. Кто-то моделирует процессы развития индоевропейского языка. Кто-то заклинаниями вызывает со станции Роса мальчиков со шпагами. Кто-то строит свои страны из разноцветных кубиков культурного алфавита, распоряжаясь ими довольно вольно и называя постмодернизмом. Кто-то ностальгически перечитывает "Республику ШКИД" или "Кондуит и Швамбранию", "Робера-Дьявола" или "Затерянный мир"...

"Щит с гербом Швамбрании красуется теперь у меня в комнате. Он ехидно и весело напоминает со стены о наших заблуждениях и швамбранском плене... Вместе с тем замыкается и круг повести, которая тоже совсем не откровение, а всего лишь наглядное пособие..."

Хорошо закаляется сталь. Качественно.

Когда-то было опубликовано Гранями.ру.

Подруб и девичья фамилия

"Почтамт", Чарлз Буковски

В начале 1960-х Буковски уже называли «героем подполья». Смешно сопоставлять, конечно, но примерно тогда же, на другом краю земного шара, в месте, о котором Хэнк наверняка ничего не слышал, — в Устьвымлаге — пробовал писать свои «Записки надзирателя» молодой Сергей Довлатов, бескомпромиссный изгой другой великой страны. Даже странно иногда, насколько их письмо и отношение к литературе и языку похожи, насколько перекликаются некоторые факты биографий... Близкий к битникам мэтр сан-францисского «поэтического Ренессанса» Кеннет Рексрот одним из первых высоко оценил Буковски как «поэта отчуждения и писателя подлинной наполненности», а в 1966 году по итогам опроса новоорлеанского журнала «Аутсайдер» он стал «аутсайдером года». С тех пор литературный истэблишмент, который Бук неуклонно высмеивал, нежно, хотя и с некоторой опаской, прижимал его к своей обширной груди. Восторженную критическую биографию написал Хью Фокс, а во Франции его поэзию с энтузиазмом превозносили Сартр и Жене (хотя истины ради следует заметить, что их отзывы на первом французском издании «Заметок старого козла» могли оказаться рекламным ходом; вопрос этот до сих пор так и не прояснили).

Биограф Хью Фокс говорил о «темном, негативном мировосприятии Буковски... в котором он упорствует изо дня в день, выискивая уродливое, сломанное, уничтоженное, безо всякой надежды на какое бы то ни было “окончательное” спасение и без желания его». Его персонажи в самом деле таковы — уголовники, пьянчуги, тараканы, безумцы, бляди, крысы, игроки, обитатели трущоб и паршивых лос-анджелесских баров, — и именно их он чествует в своей поэзии. Из той же самой среды — печальные герои и героини его прозы, в целой принимавшейся критиками литературного истэблишмента более серьезно, нежели стихи. Да и сам он — или «широкий, но не высокий человек», каким его описывал в 1974 году Роберт Веннерстен, «одетый в клетчатую рубашку и джинсы, туго подтянутые под пивное брюхо, длинные темные волосы зачесаны назад, с проволочной бородой и усами, запятнанными сединой», или «проседающий, сломленный, тающий старик, очевидно, на грани нервного срыва», каким его увидел Хью Фокс. Но каким бы он ни представал своим гостям, в нем всегда присутствовала эта абсолютная ясность ума, этот контроль разума, а также — настолько покоряющее добродушие, мужество и щедрость, что Доналд Ньюлав из «Виллидж Войс» не мог не назвать его «единственным действительно любимым поэтом подполья, о котором я слышал».

Его первый роман «Почтамт» (Post Offiсe, 1971), слегка переработанный отчет о годах тупой пахоты на лос-анджелесской почте, с его урловыми надзирателями, тоскливыми и занудными горожанами, киром по-черному, легкодоступным сексом и блистательными побегами на ипподром, обозреватель газеты «Таймз Литерари Сапплмент»назвал «мужественной и жизнеутверждающей книгой, поистине меланхоличной, но и конвульсивно смешной... цепочкой анекдотов неудачника». Тем не менее, по словам критика, «ей не хватало связок, которые могли бы сделать книгу чем-то большим, а не просто суммой составляющих ее частей». Этот типично «высоколобый» подход к оценке произведения, опасливо отказывающий роману в праве быть таким, каков он есть, если книга написана честно и мужественно, не учитывает «сверхзадачи» автора — просто рассказать о почтовом бытии Чинаски день за днем. И каждая глава, будучи сама по себе эпизодом целого, зависит от остальных, складываясь в мозаику, скрепленную тем, что далеко не словами выражается. Наверное, именно эта атмосфера недосказанности — от презрения к рутине повседневного существования — и объединяет, среди прочего, читателей Буковски на всех континентах, как некий «подруб».

Уже в «Почтамте» становится ясно, что Чинаски/Буковски — предельный одиночка. У Бука эта тема всплывает постоянно: человеческие отношения в силу неизбежно конфликтующих стремлений, желаний и эго никогда не срабатывают. Чинаски даже не сокрушается по поводу этой неизбежности — он ее принимает. Он — экзистенциалист в высшей степени: «Мы сидели и пили в темноте, курили сигареты, а когда засыпали, ни я на нее ноги не складывал, ни она на меня. Мы спали, не прикасаясь. Нас обоих ограбили». И мы чувствуем, что за этим неистощимым стоицизмом — Хэнк, которого где-то по пути эмоционально «ограбили» самого.

Не нужно обманываться «развлекательностью» Буковски: развлекательность — в том, что его моралите (рассказы, стихотворения и взятые сами по себе пронумерованные эпизоды романов) никогда не морализуют и не тычут читателя носом в обязательность совершения какой-либо внутренней работы. Все, что происходит в голове и душе читателя, зависит только от него самого. Для этого, видимо, желательна какая-то духовная готовность, но если ее нет, никто ведь плакать не станет.

Соло на ундервуде. Соло на IBM

Азбука, Азбука-Аттикус (2011)

ISBN:
978-5-389-02797-8

Купить 429 Руб.

осталась 1 шт., выкопаем для вас в закромах

Соло на Довлатове

"Соло на ундервуде. Соло на IBM", Сергей Довлатов

…И вот настала пора перечитывать Довлатова и снова вдохновляться, хотя по прошествии лет теперь кое-что царапает мозг: нарочитая краткость фраз (на самом деле вслух его читать — та еще задача, раньше почему-то казалось легче, а сейчас нет, слишком уж дробно и пунктирно; а может — дыхание натренировалось), внимание к известному роду стилистической фонетики и пренебрежение другими ее родами, непонятно как просочившиеся туда, куда не надо, речевые клише, рециркулированные истории, фразы и шутки… Но это, могу твердо сказать, — мелочи, основную задачу в моей читательской голове он все же выполнил. Было интересно, как он будет восприниматься сейчас, в уже примерно дважды (после исторического в техническом смысле краха совка) вывернутой нашей отвратительной реальности. И, похоже, Довлатов имеет все шансы снова стать героем если не подполья, то контрарианского сопротивления в наших головах. Сопротивления режиму, Системе, «всей этой хуйне» (тм).

То, что его тексты когда-то произвели со всем нашим (я имею в виду свое поколение, да то не целиком)… не сказать мировоззрением, его у нас, как известно, нет (как и у его лирического, блядь, героя, нахер; в этом месте спрятаны две раскавыченные цитаты) — нет, взглядом на окружающее. Короче, это не поддается никакому количественному учету, если не считать индексов цитируемости в интернете. Он подарил нам свободу этого самого взгляда. Даже не историями о внутренне свободных людях (его друзьях и знакомых) в совершенно отвратительной и ебанутой реальности совка, не их неприостановленными шуточками, а самой возможностью рассказывать обо всем вот этом, прибивать нормальный человеческий голос к бумаге. Он подарил нам способ относиться к реальности, описывать окружающий мир — не то чтоб мы этого не умели, конечно, но Довлатов такое отношение как бы легитимизировал. Все это — и мастерское владение «нисходящей метафорой», конечно. Его ходы художественной мысли отпечатались на топографической карте нашей подкорки.

Ну потому что он же — вечный изгой, и маргинальность его, как выясняется, непреходяща. Минует все, проходят десятилетия, падают режимы, перекраивается сама география, а позиция истинного художника остается неизменна — он всегда против. И еще парадокс с Довлатовым в том, что стиль, к чьей незаметности и простоте он якобы стремился, выступил на первый план и заслонил собой человека. В литературе это, видимо, правильно и достаточно. То же самое произошло, например, с Флэнном О’Браеном.

Кроме этого одиозного сравнения, мне на ум уже некоторое время приходит и другое, и при этом проходе оно только укрепилось. В очередной раз меня поразило сходство Довлатова с Чарлзом Буковски. Они писали на той же грани «пост-модернизма», так же мифологизировали в жанре байки себя, реальность и себя в реальности, так же саморазвлекались за счет окружающего мира. Оба они похоже стирали границу между фикцией и автобиографией. Алкоголизмом они, конечно, тоже похожи, только Буковский в силу естественных причин и по факту рождения пить, курить и говорить, то есть, писать, начал лет на двадцать раньше. Можно несмело сказать, что так же, как другой ленинградец, Вадим Шефнер — русский ответ битникам, так и Довлатов — русская версия американского натуралистического реализма (битником, кстати, Буковски никогда не был, как бы ни считали его им просвещенные русские читатели, да и Довлатову, судя по всему, «весь этот джаз» был чужд — не для них обоих все эти новомодные веяния; Довлатов-то и «хеви-метал» явно считал названием джазового ансамбля). Стремление к простоте высказывания, стилистической прямоте и вытаскиванию на поверхность абсурдности бытия у них тоже похожи, но все это, надо полагать, — тема для чьей-нибудь диссертации. Мы тут скорее о личном.

Довлатов — трепач, артист разговорного жанра, он украшал реальность, отчего взаимодействие с этой реальностью становилось легче. Он делал нашу (и, возможно, своих друзей и знакомых) жизнь сноснее. Все его истории проходят литературную обработку. Он писал мифологию своего поколения, своего окружения и своего контекста. Мифы эти зажили, как мы теперь видим, собственной жизнью. Разберем один пример, близкий мне с профессиональной точки зрения.

Когда-то я был секретарем Веры Пановой. Однажды Вера Федоровна спросила:
— У кого, по-вашему, самый лучший русский язык?
Наверно, я должен был ответить — у вас. Но я сказал:
— У Риты Ковалевой.
— Что за Ковалева?
— Райт.
— Переводчица Фолкнера, что ли?
— Фолкнера, Сэлинджера, Воннегута.
— Значит, Воннегут звучит по-русски лучше, чем Федин?
— Без всякого сомнения.
Панова задумалась и говорит:
— Как это страшно!..

С этого фрагмента в нынешнем массовом сознании, ни больше ни меньше, пошел гулять миф о непогрешимости «советской школы перевода». А если приглядеться к тексту: молодой человек, очень начинающий писатель, находится в зависимости (в т.ч. финансовой) у львицы советской литературы и оказывается в ситуации невозможного выбора. Бог знает, почему она задала ему такой вопрос — то ли на вшивость проверяла, то ли на лояльность, то ли случился у нее момент творческих (хотя какое уж тут творчество) сомнений. Ответить правду (любое количество уместных фамилий из его знакомых и друзей) нельзя, см. зависимое положение, ответить неправду (его цитируемая версия) — язык не поворачивается. Поэтому выбирается третий рог дилеммы: фамилия человека, вроде как имеющего отношение к литературе, но никаким местом не конкурента Пановой. Блистательный, надо сказать, ход — и волки, и овцы, все на месте и целы. Показательна и реакция маститой писательницы — действительно страшно, когда из-под ног уходит почва соцреализма, когда выясняется, что, помимо совка и пролеткульта, есть широкий мир, и прикормленные читатели об этом знают… Впрочем, что она имела в виду на самом деле — поди пойми. Как видим, к качеству переводов Риты Райт-Ковалевой этот анекдот не имеет никакого отношения (да и как наши герои могли судить об этом качестве — языков-то они не знали).

Досыл к этой истории тоже забавен — и тоже не о качестве переводов:

Кстати, с Гором Видалом, если не ошибаюсь, произошла такая история. Он был в Москве. Москвичи стали расспрашивать гостя о Воннегуте. Восхищались его романами, Гор Видал заметил:
— Романы Курта страшно проигрывают в оригинале...

«Москвичи» явно были не в курсе застарелой вражды Видала (принадлежавшего к истэблишменту и мэйнстриму американской литературы — он же был чем-то вроде члена союза писателей с дачей в Переделкино и вообще довольно неприятным типом) и Воннегута (литературного парвеню и такого же изгоя, как наш автор) — вражда эта была вполне однонаправленной, первый неоднократно называл второго «худшим писателем Америки». Есть даже версия, что литературный лев заебался бодаться с «бывшим торговцем автомобилями» за первые места на полке с буквой «В» в книжных магазинах… В общем, Видал Воннегута не любил, но «москвичи» (за текстом остается намек, что, видимо, ленинградцы бы такой ошибки не сделали) этого не знали. Видал выкрутился за счет старой вежливой шуточки носителей языка и держателей высшей правды, в духе обычно произносимого, например, американцем своему гиду «Интуриста», не очень хорошо владеющему языком: «Ваш английский лучше моего русского». Так и тут. Заметим — он не сказал, как сейчас принято считать, что «романы Воннегута страшно выигрывают в переводе» (тут у нашего массового сознания случилась эпидемия дарвалдая), он все-таки не дурак был. Он сказал только, что они «проигрывают в оригинале». Остальное приделал народ.

Потому что «холуйское рвение» его за все эти годы никуда не делось. В своем известном афоризме о советской власти Довлатов почему-то не довинтил ход мысли: это не только и даже не столько «образ жизни государства», сколько распространенный способ мышления пресловутой кухарки, выбившейся в председатели месткома, то самое мировоззрение, которого мы, хочется верить, лишены; нечто в голове, а не на руках. Совок вполне жив, и абсурд его ничуть не ослаб — ни в масштабах, ни по силе воздействия, ни по изощренности узколобого репертуара. Довлатов был бы, наверное, доволен. Ему по-прежнему было бы о чем писать.

Что нам нужно знать про Англию

"Джонатан Стрендж и мистер Норрелл", Сюзанна Кларк

…А я вот что понял. Англия — не остров. Это магический континент, огромный, такой, что на весь мир и на все времена. Ведь смотрите — ни одна, пожалуй, нация не подарила человечеству столько сказок и сказочников. Поневоле задумаешься, не в крови ли это у англичан — умение рассказывать хорошие истории, не скучные и не поверхностные, не проводя раскопки в собственном пупе и не делая обобщений, от которых кому-то может стать тошно. Быть может, это у них вшито в генах или растворено в лимфе, как пресловутые туманы.

И континент этот оберегают маги и волшебники — своими заклинаниями, это как защита побережья от штормов и бурь. Их заклинания имеют вид толстых романов и нетолстых рассказов, потому что волшебники — писатели этой земли, а ее магия — литература. Имена хранителей известны истории: Кэрролл, Милн, Толкин, Льюис, Пик, Роулинг, Гейман, Мур… Многих имен мы даже не знаем или забыли. Когда появляется новое (или вспоминается старое), происходит чудо. Вот Кларк, например…

Таких (и многих прочих) параллелей в романе Сюзанны Кларк много, они разбросаны по всему тексту и сноскам. Они не всегда прочитываются сразу, но где вы видели понятные и очевидные заклинания? Магия работает на других планах бытия, и мифическая история Англии (и ее литературы) — всего лишь прядь заклинания, которое Кларк плела много лет.

Вот, пожалуй, и все, что нам нужно знать об этом романе, открывая его впервые. Он — человек-книга, не его дело нам про себя рассказывать.

Двое в комнате

"Андрей Вознесенский", Игорь Вирабов

Неделю назад меня спросили, зачем я взялся читать эту биографию (я что, так плохо выгляжу?), и я понял, что, видимо, надо объяснять. Ну или, по крайней мере, что-то рассказывать.

Не знаю, как кто, а я в сознательном детстве, если просили назвать любимого поэта, мог смело отвечать: Вознесенский. Мне было плевать, как от этого кривились любители изящной словесности, которых в 70-е тянуло к чему-то более воздушному, метафизическому или запретному (нет, Бродского у нас тогда не было — в смазанных машинописных копиях ходили Мандельштам и Пастернак, и дело происходило «далеко от Москвы»). Я читал Вознесенского истово, доставал, что мог и не мог (чуть погодя подруга помогала — у нее мама работала в краевой библиотеке и выносила нам из спецхранов). Он учил меня свободе — разговаривать, думать, видеть, обращаться с языком. Понимать, что да — так можно, рифмовать «полотенце» с «пол-одиннадцатого», если заимствовать из известной байки о продаже рифмы Вознесенскому.

Но не только. Я, изволите ли видеть, еще и со сцены стихи читал, как это ни странно сейчас звучит, и даже завоевывал какие-то грамоты на межшкольных конкурсах чтецов-декламаторов. Так вот, поэму «Лонжюмо» я знал наизусть. Ее чтение, если мне не изменяет память, занимало минут двадцать. Это очень много, если со сцены. В конъюнктурной обстановке конца 70-х ход был беспроигрышный: не очень разрешенная правдивость и искренность чувства, но не подкопаешься (только попробуйте замахнуться на наше все — вас что, Ленин не устраивает?), фейерверк исполнительских трюков (а как же?) и несомненная гениальность. Даже, как видим, Новодворская оценила: беда в том, что про людоеда слишком талантливо, сука, написал. Этих звездных своих заходов я не стыжусь до сих пор, хотя процитировать хоть сколько-то сейчас вряд ли смогу.

Кроме того, эта поэма потом спасала меня — и не раз. В 9 классе я с ее помощью выиграл какой-то конкурс сочинений про Ленина, обильно цитируя по памяти Вознесенского (и Горького — в этом был смысл: противопоставить бронзового классика и небронзового гения), в 10-м примерно тот же текст повторил в выпускном сочинении и еще раз воспроизвел его же в год Московской олимпиады при вступительных экзаменах и проник в университет, потому что тема Ленина везде была бессмертна. Когда меня тыкали локтем в бок и спрашивали, откуда списал, я честно отвечал, что из памяти. Генетической, ага.

Поэму «Оза» я тоже знал наизусть почти всю, но воспроизведение ограничивал более приватными случаями, уже впитав совет одного старшего товарища, что чтением стихов можно прекрасно охмурять девушек. Стихи Вознесенского были для этого материалом идеальным, хотя девушки охмурялись, по-моему, не очень. Возможно, это служит комментарием к продвинутости девушек «самой читающей нации», а может, дело просто во мне. Но куски из «Озы» до сих пор помню.

Уже в университете, потом, несколько лет спустя вдова крупного приморского писателя, читавшая у нас курс теории и практики художественного перевода (короткий, но я благодарен ей даже за него), временами прерывала семинары и пускалась в объяснимые воспоминания:

— Когда мы с Юрием Людвиговичем жили в Переделкино… — народ на семинаре в этом месте расслаблялся, а я слушал, — …и гуляли по заснеженному лесу… нам как-то встретился Андрюша Вознесенский… такой молодой… красивый… элегантный… в белом джэмпере…

Я никогда не прыскал в кулачок от этих картинок далекой и недостижимой жизни, в чем-то, возможно, — и нереальной. Детство к тому времени уже кончилось, но, оказывается, «белый джемпер Андрюши Вознесенского» по-прежнему со мной, как для кого-то «куртка Фернана Леже» или «ножик Сережи Довлатова».

И вот сейчас, через пять лет после смерти поэта, биография Игоря Вирабова опять читается как упражнение на вспоминание любимых стихов. Она конгруэнтна текстам самого героя повествования, которое кружит, спотыкается и взлетает, отвесно падает, повторяется, проповедует, завывает и причитает, поет рефрены и перескакивает с одного на другое. Даже обилие уменьшительно-ласкательных суффиксов, которое поначалу раздражает, теперь мне кажется уместным — посмотрите, сколько их было в стихах Вознесенского. Это книга наивно-увлеченного читателя, влюбленного в поэта вплоть до попыток эмуляции его стиля (получается или нет — другой вопрос). Биограф плюет на дисциплину высказывания, смешивает жанры, городит огороды — и все это, как начинаешь понимать, вполне уместно в рассказе о жизни человека, к которому не прилипал ни один ярлык. Тут же как: с одной стороны, но с другой стороны. Хотя из книги Вирабова по-прежнему непонятно, как Вознесенскому это удалось — стать баловнем властей и эдаким «бунтарем на поводке», но при этом остаться властителем дум и кумиром поколений, а также, без преувеличения, нервом и совестью эпохи, неизменно «пускать собак по ложному следу» и быть рок-н-роллом в одном лице в непроходимо «неритмичной стране», всегда лавировать и жонглировать терпимостью власти и народной любовью. Одной гениальностью стихов этого не объяснить, а поэт и власть — вопрос хоть и не главный, но важный и интересный. Так что я предупредил: это не худшая из биографий (а нам есть с чем сравнивать), но и она всего не рассказывает, и я не баб и муз тут имею в виду.

Вирабов в какой-то момент цитирует Трифонова: «Жизнь — постепенная пропажа ошеломительного». Так вот, для Вознесенского она пропажей явно не была. Для Вирабова вроде бы — тоже, потому что мы любим книжки, написанные с любовью так, что они этой любовью заражают. …Вот здесь читатель этого текста вправе заметить, что у чтеца стихов, почитателя Вознесенского и читателя этой биографии — некое but-face. Это да, это есть, это оно.

Начнем с того, что Вирабов — явно человек монокультуры. У него все, что до границы СССР — еще куда ни шло, но стоит границу эту нарушить или перейти легально, начинаются какие-то глупости. Боб Дилан у него «битник» (в подписи к фото), Эзра Паунд сидит в психушке чуть ли не до конца 60-х, скетчи из «западной жизни» словно списаны из газеты «За рубежом». До заведомой чепухи он вроде бы почти не скатывается, разве что утверждая, будто схемы распространения света из лона студентки Вознесенский рисовал для Роберта Лоуэлла: это неправда, он их рисовал своему переводчику Уильяму Джею Смиту, о чем у того есть соответствующее эссе с автографами АВ в сборнике Дэниэла Вайссборта. Также «мартини и абсент» Вознесенский не «оставил как есть» — в английском переводе они заменены на нечто более логичное (с согласия автора). Хоть я и сознаю, что со Смитом не вышло бы такого красивого мини-сюжета (как же, сам Лоуэлл, поэт-лауреат Америки не понял нашего гения; не приврешь — не расскажешь), осадочек все ж остается. Сколько еще таких подстроек реальности подкладывает нам Вирабов?

Про Вознесенского в Америке Вирабов тоже излагает как-то боком и все не то. Но если он считает возможным так редактировать память, почему бы нам не попробовать восстановить этот кусочек истории — спекулятивно, разумеется? Мне вот до сих пор не удалось найти сколько-нибудь внятных воспоминаний о памятных вечерах 1960-х, когда советский поэт выступал, например, в «Филлморе», в самом что ни есть гнезде неформальщины и андерграунда. Только историк группы «Джефферсонов Аэроплан» Джефф Тамаркин упоминает, что «сочетание [Вознесенского и группы] было вдохновляющим», а вот биографы Лоренса Ферлингетти как-то помалкивают. Немного просвещает только Эд Сэндерз — да и то он преимущественно цитирует «вытаращенные глаза» Вознесенского, не поверившего, что в Америке «можно критиковать тайную полицию по телевизору».

Но мы пытливы и любопытны, поэтому обратимся непосредственно к первоисточнику — тексту Андрея Андреевича Вознесенского, вошедшего в известную «Треугольную грушу» и озаглавленному вдохновенно: «Отступление в ритме рок-н-ролла». Отставим в сторону проблемы детского восприятия — когда-то, понятно, одного буквосочетания «рок-н-ролл» хватало для создания необходимого напряжения, нужного бунтарского пафоса и бездны смыслов. Не будем трогать и советский анализ этого текста с пресловутыми «балаганными ритмами рок-н-ролла», присмотримся к сюжету — что же в нем происходит?

Судя по этому тексту, поэт Вознесенский, оказавшись в стране Америке, нарушал все мыслимые «правила поведения советского гражданина за рубежами нашей необъятной родины» и т.д.: пил в больших количествах ром, публично разувался и бросал в стену сандалии, посетил концерт диксиленда, где рыжеволосые афроамериканцы играли на скрипке и трубе, побывал у кого-то в гостях, где незадолго до этого случилась попытка суицида, видел своими глазами аварию на шоссе, посетил прачечную-автомат, ну и небоскребы, конечно, тоже наблюдал, видимо, хотя о них воспоминания смутны и мешаются почему-то с коровами и воплями какаду. Судя по тексту, его там же сводили в зоопарк, но и это он помнит плохо — только что муравьев ногами давил. Вирабов, правда, глухо упоминает, что в Штатах в принципе непьющий и некурящий поэт бывал под ЛСД, но такое вроде бы случилось всего один раз, и объясняет кое-что, но только не какое все это отношение имеет к «рок-н-роллу».

Иными словами, моя версия такова: на совместных выступлениях с Ферлингетти поэт Вознесенский вел себя безобразно (напился, разулся и бросался сандалиями «об стену»), поэтому все участники постарались об этом faux pas поскорее забыть. А уже в Нью-Йорке компания подобралась отличная, и в «Филлмор-Исте» билеты были по три цента (опера-то трехгрошовая): Тед Берригэн, Джон Эшбери, Гилберт Соррентино, Джерри Ротенберг, Грегори Корсо, Пол Блэкбёрн, Роберт Крили… Но на следующую встречу, как вспоминают очевидцы, поэта Вознесенского не пустил Союз писателей. Объяснимо, впрочем, — я б тоже на их месте не пустил, чтоб не позорился. Как пишет Сэндерз, на следующий день проштрафившегося Вознесенского жестоко свинтили в Нью-Йорке прямо на улице перед синагогой и отправили первым же самолетом в Москву. Вирабов об этом не рассказывает ничего.

…Но мы увлеклись. Первую половину книги биограф еще как-то держит себя в руках, но как только в повествовании наступает 1968 год, у рассказчика натурально сносит крышу. В нашем идиосинкразическом биографе вдруг откуда ни возьмись вскипает, как волна, пресловутая благородная ярость и обида за державу: как же так, в мире творилось столько гнусностей, а все запомнили почему-то лишь советские танки в Праге. К Вознесенскому это имеет мало отношения (совсем как у него же «Треугольная груша» к рок-н-роллу), но Вирабов не забывает по ходу пнуть тех «шестидесятников», которые не так давно не осудили Майдан. Это не лезет ни в какие ворота, не употребимо в данном контексте ни в борщ, ни в Rote Armee Fraktion, хотя справедливости ради заметим, что и здесь биограф сопоставим с предметом: кто знает, как АВ отнесся бы событиям последних лет? Они же в ту эпоху все были ебнутые на странно понимаемой любви к родине, а в головах по сию пору столько всего намешано, что будетлянам и не снилось.

Но это лишь начало, дальше по тексту великодержавные стенания русского имперца повторяются раздражающим рефреном и выглядят довольно глупо — как вопли обиженного младенца. Причем, можно заметить, что нелюбовь биографа ко всяческому «либерализму» — она от той же русской провинциальной монокультурности. Для него «либеральное» — явно все тот же советский жупел, никогда не понимавшийся т. н. «народом», к которому журналист некогда приличных (и не очень) изданий явно как-то бочком пристраивается. Кроме того, для Вирабова «другой стороны» попросту не существует, она не получает в его тексте права голоса: великорусские патриоты однозначно в белых шляпах, гадкие либералы — в черных. Буквально вот-вот начнут рыть тоннель от Бомбея до Лондона (а на исландскую разведку так и подавно работают). Некошерно как-то, ей-богу.

Было бы забавно хихикать над этим слепым пятном автора и тыкать в него пальцами, если бы его стоны в биографии Вознесенского, не имеющие к ней отношения, так не смыкались бы по сути с официальной «линией партии». Недаром и Вирабова, и самого Вознесенского так натужно пытается кооптировать в ряды «державников» проект «Писатель Шолохов»… т.е. Прилепин. Штука лишь в том, что масштабы личностей не сопоставимы — и Вирабов, и Прилепин несравненно мельче. Это помимо того, что Вирабов в сравнении с его героем, ну, как-то не статью, конечно, но — вечным сомнением не вышел. Хотя сам неоднократно дает понять, что Вознесенский был и глубже, и шире любых массовых или келейных представлений о нем. Будучи поэтом глубоко национальным, Андрей Андреевич был интернационален, а потому — поистине наднационален. Вирабов не раз это отмечает (только другими словами), но, похоже, ему никак не удается вместить этот «парадокс» в голову самому себе. Парадокс, заметим, если и существующий, то лишь в том «общественном сознании», той области массовой мифологии, где оперируют (и для которых предназначены) тезисы пропаганды. Как будто народ и партия у нас по-прежнему едины. Как будто страна не совершала никаких курбетов в последние десятилетия, когда не поймешь толком — то ли та же она, то ли уже совсем другая.

…Но мы опять увлеклись — да, таково свойство этой книжки, постоянно сворачивать в стороны, говорить об одном, но о другом, петлять, плутать и путать. Все как в жизни, и любовь в ней все-таки побеждает. И читая ее, неизменно и неизбежно восхищаешься вот какой странной штукой, в которой процесс «восхищения» как-то не особо применим. Какой же силы и какого качества была прививка идеализма у поэтов этого поколения, что питала то поистине ослиное упрямство, с которым Вознесенский всю свою жизнь провозглашал любовь к этой странной и бесчеловечной агломерации под названием «родина»? Поневоле задумаешься.

А любовь к Вознесенскому во мне все-таки победила раздражение к его биографу. В моей личной читательской истории это была неделя, когда, как в детстве, опять — «двое в комнате». Только один — не фотографией на белой стене, но книжкой в руках. А где в комнате двое, там третий не мешай.

Вот оно какое, наше лето

Английский литературный концерт в честь середины сезона

И начнем мы его с одной из самых летних песенок про одно из самых английских мест в мировой литературе:

Это тот редкий случай, когда у песни возник второй том — на радость читателям: Кенни Логгинз дописал потом к ней третий куплет, посвященный своему новому ребенку. Там, впрочем, и вся пластинка по мотивам А. А. Милна была хороша. Но английского лета без Шекспира представить себе трудно, поэтому вот вам еще одна очень летняя песенка:

А мы продолжим экскурсию по английским летним местам — и заглянем в Горменгаст вместе с новозеландскими музыкантами:

Из Новой Зеландии, как хорошо известно, до Толкина рукой подать, это практически одно и то же, поэтому эльфийские леса — самое оно в такое время года:

Еще одно очень английское и очень летнее место — древние моря, поэтому перечитаем Кольриджа (желательно — прямо на берегу какого-нибудь древнего моря с древними же веществами, усиливающими восприятие этой красоты):

Ну а если тут очень жарко, можно вернуться на обледенелую землю в туманный Лондон и остыть вместе с персонажами Стивенсона:

А то и углубиться в Лондон Уильяма Блейка вместе с этими натуральными англичанами:

Хотя заблуждением было бы думать, что патент на английскость — только у англичан. Были и другие шедевры:

Но самое главное английское событие середины лета — это, конечно, день рождения Уильяма Мейкписа Тэкери, которого здесь считают русским народным писателем Теккереем:

Своей неувядающей «Ярмаркой тщеславия» Тэкери вдохновил не одну экранизацию:

…даже не одну оперетту, из коих можно показать фрагмент версии Клауса Мартина:

Да, чемпионом вдохновения среди его персонажей можно, конечно, считать Беки Шарп:

Она не только по-прежнему на устах у всех, но и в названиях творческих коллективов: один, например, из Швеции:

…а другой — из Луизианы, но тоже очень летний:

В общем, Голос Омара вам вот что хочет сказать: проводите свое лето по-английски. Только тогда есть шанс, что оно у вас получится.

Почти все

niding.publ.UnLTd (2015)

Купить 400 Руб.

осталась 1 шт., выкопаем для вас в закромах

Провалившись по курсу пропаганды

Почти всё, Александр Дёмин

…Ловлю себя на том, что при жизни про Дёму писать было как-то проще. Сейчас не получается — черт его знает, почему. Песни переслушивать — да, архивы журнала =ДВР= перечитывать — тоже нормально (не то чтоб я этим занимался постоянно). А вот осмысленно писать что-то — не очень. Может быть, получится собрать нечто вроде устной истории — и выпустить ее в том же владивостокском криптоиздательстве «niding.publ.UnLTd», продолжающем традиции подполья и самиздата 1980-х, где вышла первая — «Стихи песен». Но об этом я расскажу дополнительно. Пока же — два подарка из прошлого: рецензии на программы Дёмы, появившиеся в том времени и том контексте. Сами эти альбомы представлены на дисках, входящих в этот комплект.


ПРОВАЛИВШИСЬ ПО КУРСУ ПРОПАГАНДЫ

Совсем немного о «Грязных Блюзах» Александра Дёмина

Эта рецензия была опубликована в журнале =ДВР= № 4, зима-весна 1988 г.

Фото: Алексей «Капитан» Воронин, видео: Андрей «Макар» Масловский

— Рок-н-ролл еще не мертв, но уже начинает пованивать...
— А блюз?
— . . . . . .
(Из разговора с Дёмой, которого еще не было)

Как-то давно один работник Дома Молодежи написал эпиграмму на Дёму (поразмышляй об этом, читатель, но не спрашивай в комитете комсомола). Я ее не помню. Там было что-то про черную одежду и Наполеона. Вот загордился бы Дёма, прознав про такое сравнение! Впрочем, смотрите-ка, кусок вспомнился! Дёма, закрывай глаза от блаженства и внимай:

Рок-клуба бард владивостоцкого,
Ля-ля-ля-ля-ля ля-ля он (это не непечатные выражения, просто строчка забылась)
В одежде черной — под Высоцкого,
А с виду он — Наполеон!

(Я надеюсь, что вышеупомянутый Работник =ДВР= не читает, а значит, об авторских правах не заявит и гонорара не потребует. Есть все-таки свои прелести у маленьких тиражей!)

Так вот, на мой взгляд, Дёмин просто непременно должен возгордиться столь широкоформатным сравнением. Оно просто обязывает узреть в себе нечто такое... такое... Ну, наполеоновское эдакое, для чего, увы, в Дёминой отнюдь не крупной фигуре как-то не хватило места. Впрочем, льстить будем с красной строки.

Чего в Дёме нет — так это напыщенности и осознания своей суперзначимости, так характерных для наших провинциальных рокеров. Вне зависимости от степени перманентности своего состояния (термин, изобретенный Сашей Дёминым для характеристики своего время-от-времени-состояния) он прост и ненавязчив — рассуждает о своем, в принципе не интересуясь, понятны и занятны ли собеседнику его рассуждения. Примерно то же происходит и на сцене.

И вот что еще подкупает в Дёмине — так это просто патологическое какое-то желание сделать что-нибудь хорошее! Дать, например, Сене [Позднейшее примечание экс-редактора: владивостокскому поэту Сергею Нелюбину] почитать Гумилева (сенькина беда, что он того Гумилева уже 11 месяцев взять не может). Или деньги с концерта в Доме Молодежи перечислить в Фонд Зоопарков — для Майка (правда, Дэйв ту сотню все никак безналично отторговать не может). Или, скажем, сыграть в одной программе с БГ в Иркутске (куда оба собираются в мае съездить), да так, чтобы БГ получил свои 500, которые (по слухам) запрашивает, а Дёма — так и совсем бесплатно, в память о рок-н-ролле...

Черт его знает, как оно будет выглядеть за рубежом ДВР, а в родном Владивостоке...

Выходит небольшой акустический Дёма (последнее время — в сопровождении большого Лефона [Алексей Чернышук, некоторое время участвовавший в акустических концертах АД] с бонгами), издали очень напоминая Нашего Человека из Сычуаня, и начинает петь. Что-то от Дилана, что-то от Майка. Где-то улыбаясь, в перерывах подыгрывая себе на гармошке. Публика пошевеливает ушами... По сложившейся традиции — почти рычит при упоминании непечатностей: «Дворянского Гнезда», скажем, или «сестер с Набережной»... Через одного-двух хлопает, услышав о чайке по имени Джонатан Ливингстон или Гефсиманском саде... И уж совсем бьется в экстазе, смакуя такие родные «смесь ОБХСС и Третьей Смены», «Сюзи Кватро и Мордюковой»...

Если хотите — это то, чего нет пока больше ни у кого в городе: умения пощекотать и мозги снобов, и руки экстремистов, и уши подростков. Причем с дёминой стороны это — отнюдь не тонкий расчет, а просто осуществление доброго принципа: Все, что в кайф, — то и рок!

И вот еще. Возьмите «Воскресную Площадку» (или как они сейчас называются?) или «Совет Ветеранов СЭС» и мысленно аккуратненько так поставьте на сцену какого-нибудь ДК, ну, например, в славном городе... Чебоксары, да представьте еще, что выходит Дэйв перед началом и в присущей ему манере а-ля Открытие Торжественного Собрания сообщает, что это команды из... из не менее славного города Петропавловск-на-Колыме. Вот. Прибыли к чебоксарским друзьям. Поверит публика? А почему бы ей и не поверить, еще как она это сделает, ух! Еще и что город такой есть, поверит. А теперь попробуйте ту же операцию с Дёмой произвести... Ну как? Вот-вот — борода... Он и в Душанбе будет Владивостоком пахнуть.

Дёминские блюза́ достаточно неразнообразны. И даже однообразны. Говорят, правда, весело, когда ему Игорек Некрасов [первый бас-гитарист и шоумен группы «Туманный Стон», играл с Дёмой в никогда не существовавшем коллективе «Александр Дёмин и Бедные Люди»] на басу подыгрывает. За все время пребывания на Большой Владивостокской (ну очень большой!) Рок-Сцене Дёма два раза подпрыгнул (на концерте с «Третьей Стражей» в прошлом марте) и один раз маршировал в каске (в «Шиза-Шоу» на декабрьском рок-марафоне, которое характеризовалось, однако, чрезвычайно высокой степенью перманентности). А еще один раз устроил себе декорацию, прикрепив на собственный лоб государственный казначейский билет достоинством 1 (один) рубль («Я люблю тебя, как мой папа любит свой рубль...»). Все же остальное время — просто стоит и просто поет. Эта статичность поведения подчеркивает статичность, (откроем новую категорию) «привязанность» и значимость текстов.

Дёмины тексты, в большинстве своем, «привязаны» к мироощущению, к состоянию одного и того же человека. Состояния эти колеблются друг относительно друга с очень небольшой амплитудой в зоне ядовитого, но все же беззлобного, привычного смеха-стеба и тебя, дружок, и меня, и Их, конечно, как же без Них-то. Здесь нет ни блюющего презрения текстов Бородина («Дионис»), ни сладкого облизывания Кота Соломенного (в рамках «Третьей Стражи»), ни наивного протеста Лёни Бурлакова («Депеша»). Есть — его, Дёмина, и в чем-то мое, да и твое, возможно, ощущение этой жизни — с ее Мозговой Милицией, танцами с перебитой спиной и Владивосторгом, с табличкой «Смотреть можно — трогать нельзя»... Довольно гнусное, черт возьми, ощущение всегда улыбающегося и доброжелательного Дёмы...

Майк! Подари ему свой блюз!

с любовью,
пластиковый человек

ТАКТИКА ВЫЖЖЕННОЙ ЗЕМЛИ

Эта рецензия была опубликована в журнале =ДВР= № 9, 1989.

О Дёме писать бесполезно — это то вещество, на котором проверяются все писатели. Проверившись, они либо незамедлительно обламываются на банальные грубости, либо воспаряют мыслью, стремясь превзойти самих себя, не замутненных тенью мысли, в нагромождении всяческих глупостей одна на другую. У Дёмы уже целая библиотека метафор и сравнений — от «моряка с гитарой» до «русского Дилана», «Наполеона ДВ-рока»… Это помимо упоминаний о «черном спортивном костюме», «фуражке со звездой» и «невыразительном лице»...

Самую человеческую же рецензию на Дёму написал пластиковый человек в 4-м номере нашего журнала.

...Этот кусок несколько так вводит в атмосферу программы Дёмина, составленной из того же самого материала, — и это настораживает... В записи, которую сам Дёма называет «бутлегом», Макар добился некоторой степени приемлемости Дёмы для славного нашего «Общества №1» и его масс-медии: запись подойдет для любого радио, звучание нивелировано, обрезаны занозы и зазубренные края Дёминого голоса, а гитара задвинута куда-то в угол, уступая место электропиано и разным синтезаторным штруням. Но, втиснутая в прокрустовы ритмы драм-машины, осталась боль — и тоска. Хотя кишки и убраны с подноса (а их хватает на каждом живом Дёмином концерте), angst все же ощущается в напряженных структурах стиха и мелодических линиях.

Сам материал по своему характеру таков, что его, наверное, не сможет испохабить никакая электроника. Дёма останется Дёмой даже в Гонконге, и «Тактика» — как и всегда — в положительном смысле заряжает очень сильно и резонирует в голове множеством добрых (и злых) ассоциаций. Альбом очень архетипичен и целен, и я напрочь отказываюсь понимать тех, кто хочет в нем вычленять компоненты и анализировать на уровне «здесь похоже на "Кино", а здесь — голимый попс». Говорить, что в этом альбоме нет драйва, и спрашивать, зачем это Дёме понадобилось вообще, — все равно, что развалившись в кресле у лазерной аудиотехники, утверждать, что Джон Леннон двадцать лет назад спел «Героя рабочего класса» с недостаточным чувством: там, мол, слишком отлакированная аранжировка... You're still fucking peasants as far as I can see...

Cамое глубокое суждение об этой записи я услышал от Дёминых старых друзей. Которым она тоже не понравилась. Но по другим причинам: претензия была не к данной пленке, и в этом я с ними готов согласиться. Сам Дёма сейчас, очевидно, находится в наибанальнейшем творческом тупике, о чем свидетельствует последняя записанная им песня — «Знамена Имеют Свойство Чернеть», уже не из «Тактики», а из новой программы под названием «Капитуляция» (Дёма торопился ее записать, «пока знамена не почернели»).

...Хотя блюз универсален и вездеходен, та колея, по которой на нем сейчас едет Дёма, ему явно узка — к тому же, есть опасения, что в скором будущем она вполне может вывезти его куда-нибудь не туда... В общем, оставьте Дёму в покое. R.I.P. (Rock In Рeace, в смысле...)

Школа для дураков

ОГИ (2012)

ISBN:
978-5-942-82683-3

Купить 819 Руб.

осталась 1 шт., выкопаем для вас в закромах

Между чем-то и чем-то

Все романы, Саша Соколов

Чудо языка все-таки возможно — вот такое у нас сегодня откровение. Способен принести его в нашу жизнь Саша Соколов, и перечитывать его — удовольствие нового, очередного переоткрытия, воспоминание о том, что именно примирило тебя с русской речью когда-то (лет тридцать назад в моем случае), потом, вероятно, забылось, но вот теперь вспыхивает вновь и теплится внутри. Есть надежда, что еще какое-то время продержится, а потом перезаряжать аккумуляторы придется вновь.

Этот голос его рассказчиков, этот поток, чуть надрывный и задышливый, от которого становится и смешно, и щемяще, эти особенности его писательского зрения — оно выхватывает мельчайшее, — это переключение регистров, жонглирование стилями, поток, потоп, потом… про все это не раз уж писали, но всегда как-то краем. Не выйдет и у нас.

Как такое могло появиться в краю родных осин? Соколов — один из немногих, если не единственный — русский писатель поистине мирового уровня. Три его романа и горсть прочего — это наши Джойс и Бекетт, Пруст и Гэддис, слегка Пинчон и Барт(елми), это весь ХХ век, самое живое в его литературе — модернизм со своими «постами» заодно.

Практически любой текст Соколова (ну, кроме разве что речей по случаю) существует исключительно для собственного развлечения, он стремится прочь от центра высказывания и вновь возвращается к нему, раскачивает лодку, ходит кругами и завивается спиралями. Только бы не быть «сочинениями замызганных и лживых уродцев пера». Для этого в ход, понятно, идет все — «отрывки и обрывки произведений, называемых у нас литературой». Иконокластический пафос Саши Соколова известен, но, мнится мне, магия его текстов не только из отрицания состоит, правда?

Это еще и заговор, наговор, разговор, магическая практика речи, заклинание литературой (не той, что уже, а той, которая еще), плетение словес, где грубой сетью («Школа для дураков»), где тонкой вязью («Между собакой и волком»), но везде — плотно, спицы не просунуть. И не копиист Саша при этом, не пародист (хотя пародии в его словах много), а большой оригинал, причем — в «экспортном варианте» языка. Экспорт же всегда в этой стране означал просто качество. Известный анамнез: дома-то можно в растянутых трениках и заляпанной майонезом майке-алкоголичке, все равно никто не увидит, а на люди изволь причепуриться. Переместите образ теперь на «великую русскую литературу» — получилось? Соколов же пишет с внутренним достоинством, с непреходящим ощущением качества без скидок на Заитильщину, он всегда одет к ужину вне зависимости, смотрят на него гости или нет. А такие люди в русском ментальном пространстве всегда воспринимались как чудаки.

Хотя, впрочем, что это я? Соколов в своих текстах никогда не один — у него есть умный собеседник, и я не читателя тут имею в виду. Он наедине с собой держит марку.

И время, да — ох уж это беременное время… Оно по заветам Вико, Джойса и Бекетта постепенно, от романа к роману овеществляется, отменяется. Карусель Вико набирает обороты, вихрится и закручивается в плотный штопор. Все не только происходит одновременно, но и во всем происходящем, как в русской истории, набитой в голову нерадивого школяра, одно не отличается от другого, мифы от реальности, детали от панорам. То же и у нас с вами — оглянитесь окрест.

При этом, помимо языка и речи, «Палисандрия» способна примирить читателя и русско-советской историей. Не в том смысле, что этот кровавый и непристойный балаган хочется длить и длить, а просто интересно, как у Соколова бы выглядели последние 15 лет этой самой истории государства российского (тм). Ну, с 1990-ми, допустим, разобрался Пелевин, нынешнее время, как со всех сторон нам сообщает пресса, по большей части написано Сорокиным, а вот как бы с ним обошелся видный историк Палисандр Дальберг?

Фигура его знаменательна и даже, не побоюсь этого слова, в чем-то символична. Безвременщик и геронтофил, у него свои отношения и со временем — сиротские, — и с историей. Историю он буквально имает — если же вдуматься, ее и можно только еть, больше ни на что она не годна, ибо русская история, как мы видим по нынешним событиям, — весьма пожилая блядь, которую ебли и ебут все, кому не лень и не противно. Никаким в ней целомудрием давно уж и не пахнет, она уже давно не целка, о мудрости же и поминать не след. Жалеть ее, впрочем, тоже пагубно и чревато, восхищаться в ней нечем, бояться — смешно. Что остается, Палисандр Александрович? Честнее с нею поступать, как вы, чем как эти, которые с нею нынче.

Хотя и без истории в последнем Сашином романе достоверно отражается весь нынешний вихрь массового сознания и государственной идеологии. Остается лишь диву даваться прозорливости автора, больше 30 лет назад разглядевшего в неких противных зеркалах (!) это непреходящее свойство русской истории — ее нескончаемую, непомерную абсурдность. Мне скажут, что это в традиции, эка невидаль, Салтыков-Щедрин там, хуе-мое, подумаешь, удивил, а я отвечу — да, но никогда, пожалуй, прежде, не принимал никакой текст этих жутковатых черт самосбывчивого пророчества так безысходно. Вглядитесь, нынешняя кремлевская камарилья натурально сошла со страниц «Палисандрии» (Сорокин-то ее зарождению свидетельствовал, так что сравнение не проканает). И вообще судьбами этой страны явно правит логика составителей кроссвордов, а о думе паскудно и думать.

Текст «Палисандрии» сегодня, не забываем, еще не написан — две единственные четкие даты там: 2036 год (пока оно сочинялось) и 2044-й (когда текст завершен). Сдается мне, потомкам будет что отмечать, как мы некогда праздновали 1984 год. Тогда и убедятся, если мне вы не верите.

А в глазах тоска

"История группы Звуки Му", Сергей Гурьев

Что бы ни писали или ни говорили сейчас о коллективе «Звуки Му», все неизбежно вырождается либо в старческое брюзжание (дескать «да, вот давеча — не то что нонеча»), либо в ностальгические всхлипы — опять же, по ушедшим временам. Но все сходятся в одном — эту группу нужно было видеть. Слушать их сейчас нисколько не помогает. Да и непонятно будет многим. Что это вообще было?

Попробуем припомнить «куда-то ушедшие времена». 20 лет назад. Сначала — туманные разговоры: мол, появилась в Москве группа, совершенно ни на что не похожая своим безумием (при том, что безумными тогда полагались даже группы Ленинградского рок-клуба, по всем меркам вполне мейнстримовые). Доходившие «до самых до окраин» записи на импортных пленках как-то не впечатляли. Очевидцев никто, как правило, живьем не видел. С музыкальной точки зрения многим продвинутым меломанам, выросшим на «Genesis», «Queen» и «Uriah Heep», все равно было непонятно, а тексты вызывали вполне детсадовское «хи-хи», как от запретных неприличных слов: «женщина — не человек», «голая ходила ты», «триста минут секса с самим собой», «у каждой бабы есть свои люляки»… Водка, мизогиния, помойки — чем еще можно было смачно харкнуть в рожу «будням великих строек» «страны, где нет секса»? Но подозрительно отсутствовал пафос, к которому всех приучили ленинградские исполнительские коллективы, составлявшие основу наших тогдашних русскоязычных плейлистов.

За кажущимся эпатажем, понятно, стояло большее, но выяснили это лишь гораздо позднее — и лишь те, кому повезло оказаться на концертах. В конце 80-х группа гастролировала по городам и весям очень активно, и многим тогдашним зрителям концерты эти удалось пережить. Переживать было что — катарсис, взрыв мозгов. Как правило, группа, находившаяся тогда, пожалуй, в лучшей энергетической и художественной форме, начинала с цепочки безусловных хитов: «Серый голубь», «Союзпечать» — песен простых, драйвовых и вполне доступных для имевших уши — и только потом переходила к более, гм, экспериментальному материалу: «Бойлеру» или «Крыму». На фоне мерцающих доминант — ослепительно лысого элегантного еврея с черной вавилонской бородой, смурного самоуглубленного дылды с романтическими кудрями, спадавшими на лицо, и юноши «с лицом вампира» — под раздражающе «пумкающий бас» и идиотские плясовые фиоритуры в самых противных тембрах электронных клавишных, звучавших до крайности докучливо и перемежавшихся неистовым бряцаньем по струнам, разворачивалась, по ушедшему в народ выражению Сергея Рыженко, «русская народная галлюцинация». Главным героем был изможденный — по всему видать, сильно пьющий — мужик в сером сюртуке: мужик бешено метался по сцене и утробно рычал, словно загнанный в угол клетки и смертельно раненный Достоевский, либо маршировал с дебильным блаженством на лице, как обожравшийся амфетаминов Андрей Платонов, либо принимал изломанные и мучительные позы, противоречившие всем законам анатомии, геометрии и гравитации, как вообще непонятно кто. У меня, например, тогда сложился единственный цельный образ происходившего: вот если б Акакия Акакиевича поставили перед Генералом, и Генерал сказал бы, пронизав его взглядом: иди и играй! — он пошел бы, и играл бы, и пел бы именно так. И еще какой-то кайф от этого получал — но только потому, что кайф получать приказали… «Шинель» и «Бедные люди» — вот были основные реперные точки. О музыке — ни слова. Мы вообще были тогда мальчики литературные.

Итак, герой был вполне антигероичен и в воспаленном сознании населения быстро превратился в цельную фигуру эпических и мифических пропорций, в заслуженного юродивого и скомороха СССР, «отца родного» Петра Николаича. Превратился даже в сознании культурных дам в трикотине, попадавших на концерты группы весьма случайно, и гопников, которые впоследствии переключились на систематическое прослушивание «Сектора Газа» и «Гражданской обороны». Потом ходили слухи, что группа «Звуки Му» стала экспортным товаром, вроде «The Beatles», потом — что ее разорвала на части межнациональная рознь русского народного Мамонова и чуждого еврейского Липницкого (чье мучительное овладевание бас-гитарой тоже стало притчей во языцех и неоднократно ставилось ему в вину, — и на Липы же директорство возлагалась ответственность за распад коллектива). Все это были, понятно, отчасти мифы. Потом Петр Николаевич начал сниматься в кино, потом уехал в деревню, принял православие, стал выступать на театре, опять сниматься в кино… И это — уже история.

И вот через двадцать лет после взлета и падения «Звуков Му» с историей и мифом группы начинает работать другой герой советского андерграунда, критик и культуролог Сергей Гурьев. Карьера «Геннадьича» — от первой искусствоведческой работы, посвященной Максу Эрнсту, до вклада, который он лично внес в осмысление большинства культурных течений периода заката советской империи, от солирования в группе «Чистая любовь» до работы в редколлегиях «Урлайта», «КонтрКульт’Уры» и «Пиноллера», от организации фестивалей и концертов до промывки мозгов целому поколению нынешних журналистов, как гламурных, так и не очень — предмет отдельного исследования. Но в том, что касается знания вопроса, скажем сразу — Геннадьичу верить, в общем, можно. Русский Лестер Бэнгз через русского Ральфа Глисона стал русским Ником Коном. У Геннадьича не только «дворовый» или искусствоведческий авторитет — общеизвестен тот факт, что сам он все это время находился в потоке событий и, можно сказать, из подполья не вылезал. С мифом и историей он работает грамотно: расставляет акценты, излагает живо и увлекательно, неверные представления (в частности, о причинах множественных роспусков группы) ставит с головы на ноги. Цитирует источники — от Ольги «Мозги» Гороховой до Аллы Пугачевой, работает с архивами — и самиздата тех лет, и личными, преимущественно Александра Липницкого, чей мемуар «Цветы на огороде» украшает и выгодно оттеняет основной корпус текста. Фотографий тоже очень много.

Но главное даже не это. Вышесказанного, смею надеяться, довольно, чтобы книга Гурьева стала обязательной ко вдумчивому изучению теми, кто хочет знать — или помнить, — как все было тогда на самом деле. Вышесказанное настолько самоочевидно, что о книгах такого жанра и таких авторов вообще писать крайне сложно. Да и к фигуре самого героя ничего не добавишь — при том, что он, слава богу, жив и его выступления по-прежнему толкуются весьма неоднозначно. Главное то, что из архивных материалов, фотографий, отбора и подачи материала, из языка и стиля, из фирменных магических пассов Гурьева и его узнаваемой интонации в книге ткется то полотно истории, которое нам в нынешнем нашем пост-подполье, видимо, ценнее всего. А кроме того, автор в лучших традициях «рок-журналистики» не отвечает ни на какие вопросы и даже не ставит их. Он на них показывает пальцем.

Как вышло, к примеру, что «в моем дому завелось такое»?

“Главная проблема российской рок-музыки — национальная самобытность. Большинство ее героев могут быть всем хороши: обладать харизмой, хорошей техникой игры, писать отличные тексты, но музыка и общий творческий месседж, как правило, глубоко вторичны. Что отечественные рокеры могут «выкатить» на сцену видавших виды метрополий — Англии и США? Где от китайцев ждут китайской специфики, от японцев — японской, от русских — русской? Что это вообще такое — «современная русская национальная специфика»? Она, пожалуй, все-таки угадывается. Чтобы мировая цивилизация признала русского рокера, он, видимо, должен соответствовать некоему образу, знакомому ей по страшноватым героям Гоголя и Сологуба, по маргинальной эмигрантской клоунско-ресторанной цыганщине, по легендам о всесокрушающем русском пьянстве и белых медведях, бродящих по улицам русских городов. Это должен быть некий дикий скиф, пропущенный через чудовищное горнило семидесяти лет советской власти. Создающий соответствующую музыку — дикую, странную, с хромыми, но завораживающими ритмами…”

Ситуация очерчена на первой же странице книги, но простого ответа нет. Вернее, вся книга — материал к ответу, который автор невысказанно предлагает каждому читателю сформулировать самостоятельно. Он только лукаво — опять же, не выходя из роли «гуру контркультуры», совсем как в старые добрые времена, когда телеги на кухнях и в гостиничных номерах рок-фестивалей, оплаченных комсомольскими коммерсантами, двигались по десятку в час (при соответствующем разогреве), — может в телеинтервью изречь что-нибудь про теорию «красавицы и чудовища»: мол, фигура Мамонова могла самозародиться лишь в стране, знаменитой красотой своих женщин, а красивые женщины артиста, как известно, любили…

Да и насколько русска была вся эта «народная галлюцинация»? «Лет десять назад мы так хотели в Израиль и вот наконец мы находимся там…» Дело даже не в смешанном этническом составе группы, а в том, до какой степени сам Мамонов, творческий движитель коллектива, ощущал всю дорогу эту «русскость». Ведь юродивость и скоморошество, равно как образы классической русской литературы — как ни верти, этикетки, навешанные на него всеми нами. Мамонов же, среди прочего, переводил норвежскую поэзию и пел по-английски (а их совместная с Василием Шумовым пластинка кавер-версий «Русские поют» — сама по себе достойный артиста любой национальности шедевр). И цель создания коллектива, как ясно становится из книги Гурьева, отнюдь не заключалась в пропаганде какой бы то ни было «русской идеи» — для всех в этом проекте преимущественно «пахло весельем и очень большими деньгами». Очень по-рокерски.

Так что «галлюцинация» — бесспорно, по крайней мере, на все 80-е годы, «народная» — ну, допустим, «русская» — не знаю. Бесовская природа рок-музыки, как не нами замечено, вообще наднациональна, а по частоте использования в качестве жупела и мишени для любых дротиков, в том числе — вполне отравленных и смертоносных, с середины прошлого века рок-музыка смело может соперничать с «кровью христианских младенцев». Не иронично ли поэтому, что в поисках «национальных корней» у «Звуков Му» мы с трагической неизбежностью зайдем в тупик? Рок-музыканты просто заменили собой евреев, а поскольку они, как и евреи, есть везде, включая даже Антарктиду, почему бы не счесть «Звуки Му» «еврейской народной галлюцинацией»? Или же антарктической. Мы же все, как говорил другой герой советского музыкального андерграунда 80-х Сергей Попович, безродные космополиты и евреи-полукровки.

Вернемся к «проклятым вопросам». Как вышло, что человек, породивший столько крылатых фраз, афоризмов и даже, как ни странно, лозунгов (одна строка «Зато я умею летать», ставшая жизненным кредо для многих, стоит многих пещер Кумрана), писавший тексты, примитивные лишь с первого взгляда (там есть «приемы», да-да — вспомните хотя бы начало «Постового»: это же чистый Хичкоков «саспенс», очень жуткий и кинематографичный), сейчас с пылом неофита преимущественно читает христианские проповеди — если разговаривает с людьми вообще? Гурьев на много страниц предоставляет слово самому Петру Николаевичу (глава «Мамонов и вера») — это благородный шаг и уникальная трибуна, но и здесь ответ — за кадром. Может, и впрямь, как сказал Гурьев в интервью «Граням.Ру», каждый артист, поначалу склонный к саморазрушению, начинает терзаться муками совести, и ровно так же, без тормозов, бросается в другую крайность? Ведь был же случай, когда Мамонов с братом Липы Владимиром «выпили что-то не то из кладовки на Каретном… Петя проблевался, а Володя умер». Тогда, в 1985-м и зародилась, что ли, тяга нашего героя к духовному самоочищению? Фиг знает.

Или вот еще. Гурьев кропотливо прослеживает всю затейливую историю группы и поминает всех участников, подробно излагает вполне достойную «Спинномозговой Пункции» историю с барабанщиками, рассказывает о концертах и записях. Даже примерно объясняет, почему невозможно слушать их студийные альбомы — Брайан Ино ничего в группе не понял, а Шумов в «Звуках Му» явно хотел клонировать группу «Центр». Но это не объясняет все же, почему невозможно слушать и их концертные бутлеги — без того, чтобы не захотеть увидеть, что происходит на сцене, причем желательно — не в записи, а живьем, что, как легко понять, тоже невозможно уже 20 лет как. Самой всеобщей невозможности Гурьев не объясняет. Как и того, какими физическими свойствами обладает этот атональный мамоновский голос и почему от его «фа-дуа-дуа» в «Союзпечати» мурашки по коже бегут до сих пор. И что там была за инфернальная энергетика на тех концертах, от которой публика буквально рыдала и билась в падучей. Вот одна только история от Липницкого:

“Однажды в 80-е юный гопник Буцык, гоняясь с кодлой сотоварищей за панками и хиппи, в азарте погони ворвался на концерт «Звуков Му» в спорткомплексе «Динамо», что на Водном стадионе: «Когда я оказался у самой сцены, музыка, бьющая с нее, так на меня подействовала, что я вцепился в ботинки лысого беззубого танцора и остервенело вытянул из них себе шнурки на память». …Петя… вспомнил, что именно в тот момент, когда он увидел, какой ценностью для подростков стали детали его туалета, он впервые почувствовал себя звездой.”

Поскольку часть нашей жизни проходит сейчас даже не во сне, а в кино, тут, кажется, уместно помянуть сцену из «Квадрофении» Фрэнка Роддэма и группы «The Who». На вечеринке, если помните, кто-то выключает «The Ronettes» или кого-то в этом духе и ставит «Мое поколение». И молодежь под эту, в общем, незамысловатую песню с прямолинейным, как свая, текстом начинает совершенно дичайшим манером меситься. Так вот, «Звуки Му» на публику действовали так же, неизъяснимо и загадочно — при том, что на дворе было не начало 60-х, вокруг отнюдь не Англия, а коллектив даже в силу своего экстерьера не способен был служить ни для кого тем знаменем, под которое так удобно собираться хотя бы для того, чтобы не походить на всех прочих, уподобляясь тогдашним и тамошним «модам». И все равно — опять же, как в фильме, если помните: «Нам ведь было хорошо. В Брайтоне же все было по-настоящему». Мы все были против, а под «Звуки Му» против быть, как ни парадоксально это звучит, оказалось крайне уютно.

Вернемся к начальному тезису и пора переходить к коде. За все это время ухватить и передать сатанинскую и галлюцинаторную самобытность «Звуков» не удалось, увы, никому и ничему. Странно или нет, но лучше всех на бумажном носителе сумел это сделать Гурьев: он просто воссоздал и оживил кусок нашей истории, и вышло честное жизнеописание в духе вполне героической агиографии — по книге можно прямо сейчас снимать хоть биопик, хоть сагу с моралью. Неавторизованную, само собой. Боюсь, главные герои нынче такого не одобрят.

Нам же остается лишь переслушивать старые пленки и жалеть о прошедшем и совершенном времени. С его, разумеется, постовыми, бойлерами, Союзпечатью и бумажными цветами на огороде. С тоской в глазах.

Впервые опубликовано на Букнике.

Летнее вдохновение

Наш зажигательный литературный концерт

На улице стоит ужасная жара, поэтому — жжем буги-вуги литературным напалмом. Поговорим, как и раньше, о вдохновении. Оно, как известно, штука пламенная и вполне зажигательная.

Вдохновлять может даже фамилия любимого автора или персонажа. В случае в коллективом «Опиум Джонс», например, источником вдохновения был бы Джек Керуак, но эта песня выпала из ротации, поэтому для начала мы увидели, как «Американская мечта Гэтсби» прислушивается к голосу разума.

А это был известный творческий коллектив «Ярость против машины» с песней по мотивам романа Джорджа Оруэлла. Он, как известно, послужил источником вдохновения для не менее творческого коллектива — только другим своим произведением. Все вы его, конечно, знаете, поэтому вот вам редкое видео:

Дистопии вообще вдохновляют к применению напалма в жару — вот вам Олдос Хаксли:

Равно как и классики литературы ХХ века, например, Хемингуэй:

А вот профессор Толкин вдохновлял своими трудами других монстров рока:

Вдохновения у классиков, как известно искали многие титаны контркультуры — например, «The Fugs» у Уильяма Блейка:

Традиция искать вдохновения дожила и до наших дней. Например, рэперы «Черная звезда» обрели его в первом романе Тони Моррисон:

Русская классика в источниках вдохновения тоже числится, конечно. В случае с «Роллинг Стоунз», правда, к Михаилу Булгакову примешался Шарль Бодлер:

Смотрите, какие одухотворенные лица у читателей. Вот настоящие друзья искусства, ни отнять, ни прибавить. Впрочем, и настоящим «Друзьям искусства» из Каталонии было кем вдохновляться — Великим Бардом:

В русской же литературе — которую мы празднуем нынче весь год — таким универсальным источником вдохновения может быть Василий Макарович:

Но недаром с битников мы начали — к ним же и возвращаемся. Они вдохновляли даже «Кинг Кримзон»:

И по традиции последний номер нашей сегодняшней летней литературно-развлекательной программы — дань уважения настоящим читателям. Не песня, а скорее балет:

Мир по-прежнему уютен. Если на него правильно смотреть

"Основания новой науки об общей природе наций", Джамбаттиста Вико

Из-под пера (гусиного, не иначе) Вико выходит очень уютный мир, понятный и разложенный по полочкам. Его любовь к систематизации чарует. Но это и объяснимо - будучи лириком, он так пытается попросту не сойти с ума от непостижимости того, что ему предшествовало и что его окружает. А рехнуться было с чего. Недаром он стоит особняком в культурном пейзаже своего времени - как метафизик, антирационалист и, вообще говоря, предтеча постмодернизма. Ироничен он донельзя - взять, к примеру, параграф 301 про сыновей Ноя:

Ниже мы покажем, что с расами (сначала Хама, потом Яфета и, наконец, Сима) произошло следующее: без религии своего отца Ноя, от которой они отреклись, — а она одна могла при тогдашнем естественном состоянии удержать их посредством браков в обществе семей, — они затерялись, блуждая как звери, в великом Лесу Земли, чтобы преследовать пугливых и сопротивляющихся женщин, чтобы спасаться от зверей, которыми неминуемо должен был изобиловать великий древний лес; так они разошлись в поисках пищи и воды; поэтому через много лет они дошли до состояния животных; но тогда при известных обстоятельствах, установленных Божественным Провидением (их наша Наука открывает и исследует), потрясенные и пробужденные ужасом перед одним из Божеств Неба, или Юпитером, которого они сами придумали и в которого они уверовали, некоторые из них в конце концов останавливались и прятались в определенных местах; там они укрывались с определенными женщинами, и из страха перед Божеством телесными соединениями, религиозными и целомудренными, сокровенно праздновали браки и производили определенных детей; таким образом основывали они семьи; и тем, что они оставались там в течение долгого времени, а также погребением предков, они, как оказалось, основали и разделили первую собственность на землю.

Его "принципы" - вершина здравомыслия в осмыслении истории. Вико - очень здравый циник, весьма недовольный и уровнем развития мышления у своих соотечественников, и качеством мысли предшественников. Самое ценное и показательное у него (для меня и в этот раз, по крайней мере) - что в числе инструментов анализа и описания у него фигурируют такие понятия, как здравый смысл, гармония, воображение, поэтическая мудрость и проч. Философ и филолог в его фигуре нерасторжимы. Очень освежает.

Воспоминание о Бреле

"Стихи и песни", Жак Брель

..Лицо Жака Бреля -- передо мною на полке, разрезанное на узкие полоски корешков компакт-дисков. Почти полное собрание сочинений, купленное в богемном Джорджтауне за какие-то безумные по тем временам для меня американские деньги -- европейская музыка вне жанровых и национальных различий там рассовывается в ячейки «импорта» и, как диковина, стоит намного дороже. Качественные французские сигареты ценностно уравниваются с малайскими самокрутками из банановых листьев.

Иногда эти полоски его портрета перемешиваются или исчезают вовсе -- когда особенно любимая в то или иное время жизни пластинка не сползает с проигрывателя. Странно, но само лицо -- нервное, тревожное и угловатое -- от этого не меняется.

Я плохо знаю обстоятельства его жизни и не могу, конечно, сочинить ему биографию -- я даже миф не умею сочинить, как это сделал его, пожалуй, самый авторитетный биограф Марк Робине. Легенду о Бреле яростно защищает фонд, основанный его наследниками и названный его именем. Я даже не помню, что писали о нем когда-то в журнале «Ровесник» гуру нарождавшегося андерграунда. Наверняка придумали что-нибудь о «человеческом голосе, пробивающем толщу бетонных джунглей и обличающем буржуазный строй». В той статье было и несколько плохо переснятых фотографий маленького человека в строгом костюме на большой черной сцене -- почему-то казалось, что он очень волнуется, но на каждой фотографии он выглядел другим: насмешливым, испуганным, страдающим. Гораздо позже от Елены Антоновны Камбуровой я услышал сочетание «театр песни», а в тех первых статьях упоминался только какой-то «шансон». Были, наверное, и гибкие пластинки из журнала «Кругозор», но их я не помню. Тогда накатывало такое странное чувство -- предоткрытие, когда казалось, что пройдет совсем немного времени, что-то во мне (или вокруг меня) изменится, и я открою для себя новый, огромный и немножко запрещенный мир, лоскуты которого видны уже сейчас, и дразнят, и уводят за собой.

Время прошло. Понятнее Брель не стал. Ближе? Настолько, что, подобно трем или пяти другим артистам, превратился в часть жизни. Он из тех, без звука, без энергии голоса которых жить получается не всегда. Как вечный аккумулятор -- проходит какое-то время, о нем вообще не вспоминаешь -- и вдруг неожиданно оказывается, что не сможешь успокоиться или просто пошевелиться, не услышав какой-то фразы или ноты из его песни. Подзарядка эмоций, наверное.

И он не стал одинаковым, не стал цельным. Что я о нем знаю? Жил как хотел, на всю катушку. Недолго -- 49 лет. Сам говорил, что все, что уместилось между датой рождения и датой смерти человека -- неважно. Не факт.

Школу он так и не окончил. Тоска. Хотелось приключений, а ими могли стать только песни. Такая вот разновидность побега.

Сделал себя сам -- вырвался с папиной картонажной фабрики в пригороде Брюсселя, даже не трубадуром стал, а так -- «бременским музыкантом», ездил по богоугодным заведениям с католической труппой «Франш Корде», пел и острил, утешая сирых и убогих.

Работал как проклятый, добиваясь, чтобы каждое слово звучало как последнее. Серьезен и пафосен поначалу был настолько, что его даже прозвали «Аббатом Брелем». Кличка отпала со временем, а подлинно поэтическая работа со словом стала еще тоньше и изощреннее. И французский выбрал не просто из расчета на большую аудиторию -- трудно найти другой, настолько же гармоничный язык, в котором на одной сквозной рифме к слову «любовь» можно построить несколько совершенно разных песен. Хотя и то немногое, что он спел на фламандском, поражает и языковым мастерством, и выразительностью.

К счастью, ему вовремя объяснили, что, сочиняя музыку с помощью нескольких известных ему гитарных аккордов, он попусту тратит силы. С друзьями и соратниками Брелю повезло: Жорж Паскер (Жожо), открывший его Франции Жак Канетти, научивший его музыке Франсуа Робер... Вот с имитаторами повезло меньше.

Когда говорят о его работоспособности, прежде всего вспоминают, что в иные годы он мог давать по 300 концертов, не сбавляя темпа жизни, который был бы под стать декадентам-рокерам лет двадцать спустя. Но вот почему-то кажется, что не было в его жизни этого пошлого поверхностного блеска, который навсегда прилип к шоу-бизу 70-х. Брель просто был слишком экспансивен, ему хотелось необъятного, хотелось успевать все, чувствовать все -- и потому он давал своему менеджеру распоряжение из принципа не отказываться ни от каких контрактов (после того, как Брель решил покинуть сцену, потребовалось шесть лет, чтобы все их выполнить), потому мог ночь напролет зажигать на пару со своим верным Жожо, потому делал кино, играл на сцене... Он был настоящим.

Его жадность к жизни, наверное, лучше всего поняла Эдит Пиаф: «Он доходит до предела своих сил, поскольку в песне выражает то, зачем живет, и каждой строкой бьет вас лицо так, что вы долго потом не можете опомниться.»

Ему было интересно в буквальном смысле «покорять стихии» -- воздушную за штурвалом самолета, морскую под парусом яхты, людскую -- со сцены «Олимпии». И со звуком он боролся точно так же: жил в студии, оттачивая со своими концертными музыкантами каждую ноту и каждую строку, пока все элементы не вставали на свои единственно возможные места. Для записи пластинки после этого требовалось от силы два дубля, поэтому и все песни у Бреля -- живые.

Экзистенциалисты и битники уже слегка отошли в историю, рок-бунтари еще не вполне появились, требовалась какая-то иная знаковая фигура -- видимо, Жак Брель и стал для Европы таким символом, неодномерным, избегающим определений до сих пор. Просто -- артистом. Поэтом, поющим для людей. В нем одном сошлось множество различных плоскостей -- природное обаяние и легкая загадочность, так близкий нам, европейски трагический взгляд на мир и поистине романтическая инаковость. Что же до «антибуржуазного пафоса» -- а был ли он? Помилуй боже, не борьба за правое дело, не туповатый бунт недопонятой вседозволенности 68-го -- издевка и насмешка, вот самое действенное средство для подрыва любых устоев. Поэт -- не поэт, если он ангажирован. Он по определению -- против.

А люди -- любили его. И для них он составлял в цепочки казалось бы простые слова, казалось бы банальные фразы. И публика понимала, что так о «покровах света» или «пламенеющих вулканах» может спеть только тот, кого самого взрывало от любви. Звук его был так же неистов, как то, что оставалось между строк. На бумаге филигрань его слогов мало о чем говорит. Иногда Брель-поэт кажется слишком рассудочным -- невозможно ведь добиться такого естественного дыхания страсти без тщательного расчета внутренних созвучий и рифм... Пока не услышишь, как бросается он навстречу залу в «Амстердаме», как дрожит его голос в последних замирающих звуках «Не покинь меня»...

Его, дитя города, обожали в больших городах: он заполнял лучшие концертные залы -- парижская «Олимпия», лондонский «Альберт-Холл», нью-йоркский «Карнеги». Его энергия, его внутренний напряг били ввысь, распределяясь по городской вертикали. А последний в жизни концерт состоялся чуть ли не в сельском клубе. В конце он просто сказал вставшей перед ним публике: «Спасибо. Это оправдывает пятнадцать лет любви».

...Рак легких он не афишировал -- уехал на Маркизы, чтобы прожить оставшееся время для себя и близких. Когда за год до смерти, после нескольких лет публичного молчания, вышла его последняя пластинка, и люди сутками стояли в очередях, записывая на ладонях номерки, владельцы музыкальных магазинов, заблаговременно распродавшие весь миллионный тираж по подписке, выставляли в витринах зловещие плакатики: «Бреля больше нет». Брель еще был.

Не стало его 9 октября 78-го. Могила -- на кладбище Хива-Оа, в нескольких шагах от Поля Гогена.

Я не могу ничего писать о нем, он слишком разный. Примерно раз в год я, правда, снова и снова пытаюсь понять, как составлены вместе слова в его песнях, разобрать его магию на винтики, переписать его строчки на своем языке... Со мной остаются только его пластинки: наивный полуакустический «Великий Жак», нервные «Маркизы», бесшабашные «Фламандцы», неистовые концерты в «Олимпии», прощальная запись «Не покинь меня» -- изощренные аранжировки старых мастеров звука, зрелый голос. Выстраданные песни. Живые. Ни одной лишней ноты.

Версия этого текста когда-то публиковалась в газете "Алфавит".

Как это будет пароски?

"Пьяный корабль", Кордуэйнер Смит

Вот все нам рассказывают о поэтичности Кордуэйнера Смита, но это просто литература (а фантастики столько лет тщатся доказать принадлежность своих излюбленных субжанров к большой литературе — с УДЛП, — что поневоле заподозришь их в том, что они сами в это не верят: вот и тут тот же случай), потому что поэзия — в самом охвате будущей истории, от 1900 до примерно 16 000 года (хоть и отрывочно). Человечество, конечно, столько не проживет, поэтому его сказания из будущего давно прошедшего времени, которого все равно не будет, и трогают нас так сильно, потому они так и пронзительны, среди прочего. Это легенды несбывшихся времен.

«Научной фантастикой» звать это довольно затруднительно еще и потому, что если это и фантастика, то она скорее социально психологическая (что там «научного», убейте меня не понимаю). КС подробно (хоть, опять же, и отрывочно) пытается спроектировать, что будет происходить с человечеством и нашим биологическим видом, проживи оно (он) и впрямь так долго, что у него отомрет, например, не только возможность религии, но и потребность в ней (при этом оставаясь человеком, судя по всему, верующим и возвращаясь к религиозным притчам и сюжетам). Фантастика у него, пожалуй, лишь в набросках различных форм эволюции человека — от вполне наглядных и графичных до непредставимых вообще, а остальное (эти планоформы, космосы в кубе и прочее) — шелуха, на которую так любят обращать внимания критики. Вишенками на тортиках повсюду разбросаны отсылки к мировой литературе и фокусы с разными языками, чтобы читателям занимательнее было играть в простые угадайки.

Для меня гораздо любопытнее было разглядывать — по крайней мере, в этой части эпоса — антиутопию похлеще, чем у Замятина, Оруэлла и Хаксли. Недаром все же специалист по ведению психологической войны ездил в совсоюз. Инструментальность (или как ее там) — кошмар с человеческим лицом: в нем все для людей, это режим не людоедский (в отличие от, допустим, третьего райха или советского гулага), он не против индивидуального человека (даже не сильно против недолюдей). В нем все для счастья человека, лишь бы не было войны. В частности, одна основа идеального будущего вот: «Никаких массовых коммуникаций, только в рамках правительства. Новости порождают мнения, мнения — причина массовых заблуждений, заблуждение — источник войны». Или 12 правило «бытия человеком»: «Любые мужчина или женщина, обнаруживающие, что он или она формируют или разделяют неавторизованное мнение с большим количеством других людей, обязаны незамедлительно доложить об этом ближайшему подначальнику и явиться на лечение». Шутки шутками, но посмотрите вокруг, ага. "Период террора и добродетели".

(А шутки у него особенно про шпионов и военспецов хорошо получаются. И "Херберт Хувер Тимофеев", конечно, смешно само по себе, но за "Постсоветских православных восточных квакеров" Смиту в Сибири надо вообще памятник где-нибудь поставить.)

КС не идиот-оптимист и прекрасно отдает себе отчет, что для преодоления тоталитарной Инструментальности даже в такой «мягкой» или «благотворной» форме понадобится не одно тысячелетие. За десяток, даже за несколько десятков или сотен лет перевороты в людских мозгах не совершаются. Поэтому-то он и увеличивает среднюю продолжительность жизни людей — за нынешнюю сколько-то поумнеть ни отдельному человеку, ни всему человечеству невозможно. А мы продолжаем наблюдения за окружающей нас Инструментальностью.

Необходимый дисклеймер: по-русски Смита толком не издавали, с переводами ему, насколько можно судить, не повезло, но вам ничего не помешает разобраться и полюбить его.

Опасная философия

«Две смерти Сократа», Игнасио Гарсиа-Валиньо

Нити судьбы сплетают вещие мойры,
смертные над нею не властны,
и не властны над нею боги.
— Калин Эфесский

В «Милезии», модном публичном доме Афин обнаружен труп влиятельного политика Анита — одного из главных обвинителей философа Сократа, чьи идеи, как принято считать, подрывали сами основы государства. Подозреваемых несколько — скандальный комедиограф Аристофан, врач Диодор, сын покойного Антемион и гетера Необула. У всех — веские причины желать смерти политика. Но кто бы ни совершил это деяние, в проигрыше окажется хозяйка «Милезии» Аспазия, а этого ее друг софист Продик допустить не может — и потому берется за расследование, которое столкнет его с кровавой изнанкой политической жизни Афин.

Идеи могут убивать. Это, пожалуй, одно из самых распространенных и опасных заблуждений человечества упорно живет в веках и приносит свои кровавые плоды до сих пор. Отразившись в кривых зеркалах массовых аберраций, представление это действительно несло смерть — нет, даже не «невинным жертвам» социальных и политических поветрий (их убивали, как правило, им подобные, вооруженные дубинами или автоматами), но самим носителям идей. За идеи шли на крест, на костер, на виселицу, в подземелья. Никому не приходило в голову, что «для совращения нации нужно желание совращаемого» (Н. Караев). Толпа не способна критически смотреть на себя. Толпа не способна признать право отдельного человека сомневаться и задавать неудобные вопросы. Не говоря уже о пользе подобного занятия.

Одним из первых классических и зафиксированных в истории случаев смерти автора за свою идею был и случай Сократа: его обвинили в «поклонении новым божествам» и «совращении молодежи» и заставили выпить яд. Афинскую демократию, в разумном устройстве которой Сократ сильно сомневался, эта смерть, как мы видим, не спасла: она и так уже дышала на ладан. По сути, греческий мудрец погиб за право разговаривать с людьми. За длинный язык, стало быть.

Сократа память человечества канонизировала, и даже идеи его дошли до нас — в пересказе учеников. Но смерть не дает покоя до сих пор, и вот вам еще одна версия — испанца Игнасио Гарсия-Валиньо. Достаточно спекулятивная — да и как иначе двадцать шесть веков спустя, — но крайне занимательная. Ведь и впрямь — раз были ученики, неужто не пытались спасти учителя? Гарсия-Валинью воспользовался своим правом задавать вопросы, за которое его герой когда-то выпил цикуту.

О тарантулах и тарантулидах вкратце

"Тарантул", Боб Дилан

«И тарантул, ехидна, гадюка тоже не меняются...»
(Томас Вулф)

«Как же тоскливо становится писать для этих немногих избранных...» — решил однажды Глупоглаз. И написал нечто. О том, что получилось, спорили очень долго. Поток сознания? Механика автоматического письма? Черный юмор? Проза абсурда? Или поэзия? Сатира? Но на что?.. Это что угодно, только не «роман», как заявлено о жанре произведения на обложке довольно скромного макмиллановского издания 1971 года, — именно тогда это было опубликовано, хотя написано было за пять лет до того, как.

...Стихи, фразы, мысли, междометия, письма, сочиненные странными людьми странным людям по не менее странным поводам... А имена? Ужас... Жуткий трущобный жаргон... И язык какой-то корявый... Создавалось впечатление, что автор — «поэт-лауреат молодой Америки», по выражению газеты «Нью-Йорк Таймс» — разучился грамоте и начисто забыл, что на свете существует такая прекрасная вещь, как запятые, заменив их везде торопливо захлебывающимся союзом «и»... И вообще...

Но. Подумав немного, разобравшись в лихорадочных нагромождениях причастий, деепричастий, повторов и уже упомянутых «и», начинаешь догадываться, что, наверное, нелепые истории, то и дело приключающиеся с целым калейдоскопом персонажей, которые носят «говорящие» имена, не так уж и глупы... Что где-то, вроде, даже есть какой-то смысл. Или что-то типа смысла... Что это самое «и» не только не мешает восприятию, но наоборот, непостижимым образом убеждает в обнаженной и напряженной искренности того, кто все это записывал... Что все это вполне вписывается в контекст общего литературного процесса, а именно — в ту главу учебника по истории зарубежной литературы, где говорится про «модернизм» (а туда, кажется, вообще все можно вписать), и где оный не только не очень охаивается, как было принято как бы раньше, а, напротив, весьма подробно описывается, определяется, вгоняется во всяческие рамки — безо всякой видимой пользы как для него самого, так и для нас, — спасибо, хоть признается его относительная ценность для мировой литературы (как известно, самой прогрессивной мировой литературы в мире)... И что также, может быть, всё это — попросту говоря, один тотальный стёб, добродушный оттяг молодого, талантливого и уже вкусившего славы человека...

И вот, сделав все эти потрясающие воображение маленькие открытия, поневоле начинаешь от души радоваться за автора: какой он-де хороший, милый, умный, сообразительный и проч., и как это я его хорошо от нападок закосневшей в своем невежестве критики защитил...

Но... Опять возникает это проклятое «но» и упрямо ворочается где-то в районе затылка. А нуждается ли сам автор в подобном адвокате? не похожа ли вся моя искусно выстроенная защита на пресловутый героический таран новых ворот? Ведь все это какими-то местами похоже и на истории Матушки Гусыни, без которых ни один англоговорящий ребенок никогда не уснет вечером, и на лимерики Эдварда Лира, «бессмертного английского сюрреалиста, коим создан косолапый Мопсикон-Флопсикон» (Энгус Уилсон), и на логику кэрролловского Старика, Сидящего На Столбе, и на целый зоопарк героев Джона Леннона. Ведь люди, подобные выводку персонажей Боба Дилана, перекочевавших сюда из его же песен, еще водятся на земле, хотя со времен викторианских чудаков встречаются все реже и реже. Ведь и «ненаказанное трепло», и «гомер-потаскуха», и «Дружелюбный Пират Рохля», и «принц гамлет своей гексаграммы», и..., и..., и... — это всё «в действительности один и тот же человек» — «всего лишь гитарист», «который хотел бы совершить что-нибудь существенное, типа, может, посадить в океане дерево...» Ведь радикализм и романтизм в ту пору еще «молодого» американца очевидны и не требуют никаких пояснений — как и его песни, известные всему миру... Ведь всё это похоже на рот, нарисованный на электролампочке — «чтоб она могла свободнее смеяться».

...Итак, я вас предупредил. Оно — то, что есть. Не более и не менее. Или каким должно было стать. Можете, конечно, называть это «романом» — так привычнее. Или «незаписанными пластинками» — так круче. Или «не очень чистым потоком сознания» — так умнее. Или «бредом торчка» — так спокойнее. Некоторые сокрушенно покрутят головой: всё Запад, мол, 3апад... Некоторые всё простят гению: они к этому готовы. Некоторым между строк откроется нечто за пределами всякого выражения — пусть их...

Не забывайте только, что «мы можем учиться друг у друга», на самом деле. И еще: «дело не в том, что не существует Воспринимающего для чего угодно написанного или представленного от первого лица — дело в том, что просто Второго лица не существует»...

Ну, а теперь — удачи вам. Может быть, у вас хватит терпения на то, что называется «Тарантулом».

Разговоры о Циммермане

"Хроники. Том I", Боб Дилан

«Аттила и Его Гунны» старались причинить сильный телесный ущерб «Сенату и Народу Рима»… Обе группы сидели на спидах и теперь завели весьма интеллектуальную дискуссию касаемо смысла некоего текста песни Дилана…»
— Роберт Энтон Уилсон, Роберт Ши. Иллюминатус! 1975, стр. 578

Времена поменялись. Больше никто никому не причиняет телесного ущерба из-за своеобразно понятых строчек. Слова вообще перестали иметь значение в наш век всеобщей грамотности. Значения, собственно, они тоже перестали иметь. Все поломалось. Но странная штука: закрылся гештальт — Боб Дилан приехал в Россию, — и вот опять… утром, лежа на диване, говорим о Циммермане.

Да еще как говорим. Стенающие страдальцы: «…сет-лист выглядел так, будто маэстро вообще не в курсе, где он выступает и перед кем. Или ему искренне и глубоко наплевать…», — видимо, уже никогда не поймут собственной глупости и нелепости. Страна, до сих пор рождающая столь быстрых разумом Невтонов, можно сказать, безнадежна: даже программа «Ворд» предлагает мне заменить фамилию «Дилан» на предсказуемый «диван» или какого-то неочевидного «Билана» (я еще понимаю — мебель, но откуда куску железа знать про «Евровидение»?). Знал бы Дилан, что приехал к тем, кто считает себя вправе чего-то от него требовать, мы бы ждали его приезда до подъема мацы… Но, к счастью для нас, — и в этом парадокс — Дилан знает, что все мы ничем не лучше критика российской премьер-газеты. Дилан все это видел не раз. А мы его таки дождались. Думали — не доживем. Многие и не дожили.

Чего там действительно разговаривать? Питерское радио не так уж далеко от истины. У нас просто не хватит жизненного опыта говорить о Бобе Дилане. Потому что говорить о нем — это рассказывать о себе. В отличие от других культовых фигур, таких разговоров, в общем, не очень заслуживающих (сколько фигур этих было и еще будет?), Дилана можно лишь пропускать через себя, через свою биографию. Говорить только о себе на фоне Дилана. Интересно может получиться. Родился, например, когда он записал уже вторую пластинку — «The Freewheelin' Bob Dylan». В школу пошел — это «Self Portrait». Поступил в университет и расстался с комсомолом в год Московской олимпиады, а у него вышел «Saved». Начал более-менее самостоятельную жизнь — это уже «Empire Burlesque». Офигеть, да? Мы тут жили, а он там — был. Был и есть всегда — так уж нам повезло, если вдуматься. Жить параллельно Дилану. От этого осознания временами становилось как-то легче. Все менялось, а он оставался. Был, есть и никуда не денется. Каково при этом постоянстве было ему самому — см. «Хроники, том I». Нам же только сейчас приходит в голову оглянуться — бли-ин, а ведь не так много времени прошло. Ну плюс-минус полвека, подумаешь… Кто разбирается в таких знаках, тот поймет.

Что он вообще сделал, этот ваш Шабтай Цизель Бен Аврахам, потомок литовско-одесско-турецких евреев с берегов озера Верхнее? Поменял метафору рока, парадигму поэзии и творчества вообще, заставил иначе воспринимать звучащее слово? Вообще любое слово? Раскрасил мир иными красками? Создал Вселенную? Всего-то?

"Ты меня на борт возьми в волхвов круговорот
С меня все страсти рвет, курок под пальцем врет
А оттиск стоп истерт, лишь башмаки мои
Подвластны странствиям
Но я готов идти, исчезнуть тоже я готов
Средь пирровых пиров, зачаруй меня — и словно
Кану в этом танце я

Хоть услышишь: смех кружит безумным солнцем у виска
Его цель невелика, ведь он ударился в бега
Ну а кроме неба — никаких заборов
А если смутный гомон рифм почуешь за собой
То под тамбурина бой клоун драный и худой —
Не морочься ерундой — он догонит эту тень
Еще не скоро"

Это сейчас критик Андрей Бурлака может говорить, что «весь русский рок вырос практически из восхищения перед Бобом Диланом». А ведь страшно себе представить, что было в головах соотечественников, когда он только запел… «Что такое "гутнэнни"? — начинается энциклопедическое послесловие к сборнику «Гитары в бою: песни американских народных певцов» в переводе С. Болотина и Т. Сикорской под редакцией М. Зенкевича, издательство «Прогресс», 1968 год (к этому времени, как мы помним, уже вышла половина классических альбомов Дилана, а советские танки ездили где ни попадя), тираж не указан, ц. 52 коп., — этого слова еще нет в словарях, но в Америке сегодня оно уже получило широкую известность... Боб Дилан — один из самых талантливых народных певцов, создавший много боевых песен протеста. Лучшие из них — "На крыльях ветра" и "Хэтти Кэролл"».

Года летят, у Дилана выходит «Desire», а у нас идет концерт… Еще один прекрасный артефакт ушедшей эпохи — сборник издательства «Молодая гвардия» из серии «Тебе в дорогу, романтик». Называется «Голоса Америки: из народного творчества США (баллады, легенды, сказки, притчи, песни, стихи)». Составители Л. Переверзев, Ю. Хазанов, научная редакция Т. Голенпольского. 1976 год, тираж 150 000, ц. 88 коп. Там в предисловии некто Сергей Лосев рассказывает невыездным (по малолетству, не иначе) будущим русским рокерам, как «за годы пребывания в США мне не раз случалось быть очевидцем необычайного воздействия песен протеста на американскую молодежь... когда перед полумиллионным людским наводнением вместе с Мартином Лютером Кингом и доктором Споком выступали Пит Сигер и другие народные певцы, неся в народ всеуничтожающий заряд ненависти к несправедливости и попыткам подавить там народно-освободительное движение». Дальше тоже много чудес, но нас, понятно, интересует Дилан. Бедную «Хэтти Кэрролл» в это издание не взяли (видимо, недостаточно укрепляла дружбу народов, которая постулировалась в издательской аннотации), но «На крыльях ветра» присутствует, куда ж без них лететь. Она дополнена текстом «Времена-то меняются» (это та, где бессмысленное и беспощадное «Люди, сходитесь, куда б ни брели», — многие помнят) в примерном изложении А. Буравского:

"Мы сделали выбор,
Никто не тужит.
А тот, кто плетется,
Потом побежит.
И в прошлое канет
Теперешний год.
Весь строй расползается!
Кто первый сегодня, последним пойдет.
Времена-то меняются!"

Самое умопомрачительное, конечно, — музыковедческий анализ безымянного автора. Смиритесь с длинной цитатой — у нас эпоха на фоне портрета или как?

«Подъем борьбы за гражданские права, активные выступления молодежи и движение американских женщин за подлинное равенство с мужчинами требовали новых форм эмоционального выражения в искусстве. Эти формы были различны. В музыке такая форма была найдена готовой — ею оказался ритм-энд-блюз. Этот вокально-инструментальный жанр городской негритянской музыки представлял собой эволюцию традиционного блюза, который исполнялся теперь в сопровождении небольшого ансамбля, где главными инструментами были электрогитара и саксофон. К середине 50-х годов ритм-энд-блюз начали исполнять многие белые певцы и ансамбли. Тогда же белый вариант ритм-энд-блюза стали именовать "биг-бит" (буквально "большой удар") или "рок-н-ролл". Первые триумфы рок-музыки отличались исключительно бурным, даже скандальным характером. С художественной точки зрения ранний рок-н-ролл был крайне примитивен. Его ошеломляющий успех объяснялся не столько эстетическими, сколько социально-психологическими причинами. Соучастие в своеобразном музыкальном ритуале явилось разрядкой того невыносимого напряжения, которое скопилось в миллионах мальчишек и девчонок, выраставших в тени атомной бомбы, "холодной войны" и всеобщей подозрительности...»

Ну и так далее. Плавно переходим к объекту наших изысканий. Жизнь Дилана теперь предстает куда более красочной и увлекательной, чем в 68-м. Представьте, что в альтернативной реальности они так и живут. И Боб Дилан стал нам заместо Дина Рида.

«Слова, однако, играли важную роль в песнях Боба Дилана. В детстве Боб (его настоящее имя и фамилия Роберт Циммерман) жил со своими родителями, среднеобеспеченными людьми без особых запросов, в захолустном шахтерском городке Хиббинг, штат Миннесота. Больше всего он любил поэзию; случайная встреча со старым негром, уличным певцом, дала ему первые уроки игры на гитаре и во многом предопределила его будущую судьбу. С этого момента он стал не только декламировать, но и распевать свои стихи, написанные в подражание валлийскому поэту Дилану Томасу, чье имя он впоследствии избрал своим артистическим псевдонимом. [Заметим в скобках, что этот живучий миф — о происхождении «Дилана» — потом развенчивался неоднократно и будет развенчан еще; как и, например, легенда о том, что на Ньюпортском фолк-фестивале в 1965 г. Дилана освистали за то, что переключился на электричество. — М.Н.] Имя Боба Дилана в 60-е годы было неотделимо от студенческих митингов и дискуссий о социальных реформах, от маршей свободы в защиту прав меньшинств, от массовых демонстраций с требованием мира в Юго-Восточной Азии. В 1963 году всеобщую известность получает песня Дилана "На крыльях ветра", призывающая не закрывать глаза на то, что творится вокруг. Не ограничиваясь обращением к одному только чувству сострадания, он прямо указывал на источник бедствия миллионов в песне "Мастера войны", а в песне "Времена-то меняются" Боб Дилан бросал открытый вызов благополучной Америке. Вместе с тем, в долгоиграющей пластинке "Другая сторона Боба Дилана" он предстает тонким мастером психологического анализа, исследующим сокровенные тайники души. В середине 60-х годов своими выступлениями в составе инструментального ансамбля он закладывает новое направление в американской молодежной музыке — так называемый фолк-рок. Это направление было продолжено в Англии группой "Битлз". На первых порах она ориентировалась преимущественно на негритянских народных исполнителей стиля ритм-энд-блюз...»

Вот так вот мы росли на нем — росли и выросли на своих задворках «империи бурлеска». Слушали-то его не то чтобы запоем — так, припадали временами, отпивали по глотку. Он не был здесь культурообразующей величиной, как в остальном мире середины прошлого века, — и мешал не только языковой барьер. Скорее метафорический — ну и общекультурный. Если дилановеды 40 лет не могут расшифровать некоторые песни из тех, что познаменитее, да и доныне спорят, какие строчки Дилан слямзил у Генри Тимрода или Овидия, что говорить о тогдашних школьниках, которые владели английским «в рамках программы» и слыхом не слыхали об Элиоте. Нельзя сказать, что на Дилана медитировали так же, как на музыку группы «Pink Floyd». Голос противный, хором не очень споешь, и девчонкам не нравится. Он даже не был простым и доступным жизнерадостным дебилом из Ливерпуля. Дилан был умный — иногда чересчур. Наверное, первый человек с гитарой, который не стеснялся этот свой ум показывать. И потом его место в самом деле так тщился занять один ленинградский прикладной математик — только этот заимствовал как-то неумело и неизящно. Да и «дважды нельзя в ту же самую реку — можно тысячу раз мордой об лед». Прав музыкальный критик Бурлака — на том и стоим, голубые воришки.

"А в ларьках и на вокзалах
Людям разговоров мало —
Малюют стены мелом
Твердят, что на устах у всех
О будущем лепечут
Любовь моя неслышно шепчет:
Любой провал успеха крепче
А провал — так он и вовсе не успех"

Что изменилось, спрашивается? Помните, что сказал его альтер-эго Джек Фейт в фильме Лэрри Чарлза «Masked and Anonymous»: «Все раздал сукиным сынам, которые даже принять ничего не смогли». Дилан — он же, согласно замаскированной и анонимной концепции фильма, Сергей Петров — ведь не зря сочинил этот фильм, где трагедия настолько растворена в самоиронии, что прокатчики зовут его комедией. Переизобретая себя в десятитысячный раз, Боб Дилан не может не понимать, что натворил. Он ведь для миллионов уже не просто человек — он как сила природы. Стихия. Общественный институт в одном лице. О нем опубликованы сотни томов описательной аналитики, и наука диланология перестала восприниматься в ироническом ключе — теперь это достаточно академическая область прикладной культурологии и литературоведения. Еще во времена «Infidels» я выписывал в университетскую библиотеку по МБА — это «межбиблиотечный абонемент», мои маленькие деловые читатели, а не «магистратура бизнес-администрирования» — редкие книжки, оказавшиеся в России, и конспектировал их истово в читальном зале, толковал, как записной талмудист… И где они теперь, эти конспекты?

Магнетизм Дилана, наверное, пёр из самого факта его существования. Дилана же можно и не слушать — отрадно помнить, что он просто где-то есть. Ведь того, кто создал Вселенную, думаете, просто нельзя по имени называть — и только? Да нет, это всего-навсего стилистически избыточно, правило хорошего тона, закрепленное веками. К чему трепать имя, если каждый и так его знает. И вся история Роберта Аллена Циммермана — пожалуй, вполне ветхозаветная история вечного преодоления порогов: старался доказать что-то себе и миру, задирал планку, шагал дальше и выше, пробовал все смелее, старался выжить и сохранить себя, заново отращивал крылья и панцирь… Очень еврейская, если вдуматься. Очень человеческая. Подчеркнуто межконфессионный, сам себе религия, Дилан и в новом тысячелетии в очередной раз переступил черту, ушел за грань нового мифа — а мы до сих пор жалуемся и плачем, что история больше не творится у нас на глазах. Вот же она — история. Бобу Дилану всего 67 [на момент написания этого текста; сейчас, понятно, всего 74]. Хотя, как сказал в том же фильме невезучий культуртрегер Дядюшка Дорогуша: «Он может ничего уже и не делать. Он легенда. Иисус тоже дважды по водам не ходил, чтобы до всех дошло».

Это давний уважаемый спорт политических и религиозных движений — притягивать к себе Дилана, связывать его с христианством, сионизмом, «Лигой защиты евреев» или движением «Хабад Любавич». А вы прислушайтесь опять к Джеку Фейту:

«Я всегда был певцом — может, и только. Иногда недостаточно понимать, что слова означают, иногда мы должны еще знать, чего они не значат. Вроде как: что значит не знать, на что способен человек, которого любишь. Все распадается — особенно весь этот аккуратный порядок правил и законов. Наш взгляд на мир — он и есть то, что мы есть. Посмотрите на этот мир из красивого садика — и все покажется веселеньким. А заберитесь повыше — и вам откроются грабеж и убийство. Истина и красота — в глазу смотрящего. Я давно уже бросил пытаться все вычислить».

Он просто творит свою непостижимую вселенную, как делал это много лет. Мы можем сходить туда в гости, даже вписаться в нее — или не вписаться, как, по большей части, и происходит. В «Masked and Anonymous» Пенелопе Крус все объяснила Папе Римскому и Махатме Ганди: «Обожаю его песни, потому что они не точные. Они совершенно открыты для толкований». Как лучшие книги, написанные людьми и богами. Как и вся наша непостижимая вселенная.

И вот мы дожили до концерта на питерском катке. На гитаре Дилан уже не играет — видимо, совсем не с руки. Берет какие-то основные аккорды на клавишных, поет, по всей видимости, басисту и барабанщику лично. Все его сценическое шоу — пару раз повести плечами да ухмыльнуться, словно какой-то Дуремар из луизианских болот. Болотным духом веяло порой и от звука, на который его когда-то подсадил не иначе как Даниэль Лануа. Группа звучала либо так, влажно и тягуче, либо сухо, по-техасски — но все равно в этом был южный блюз-рок. Грамотная публика, выходя с катка, критически замечала, что «Дилан все переаранжировал». Какая ерунда! Дилан вообще ни один концерт не играет и уж тем паче не поет так же, как предыдущий, — это все издавна знают. Потому что каждый концерт для него — по-прежнему отдельный акт творения.

"— Ты понимаешь, о чем эта песня?
— Ну да. Про то, как попасть на небо.
— Нет, она вовсе не о том… Она про то, как творить добро, манипулируя силами зла…"

На сцене рубился оживший архетип — чуть ли не «Братья Блюз», мне даже в какой-то момент помстилось, что за дублирующими клавишными стоит Элвуд. И сидел Боб Дилан — в этом своем мундирчике и «стетсоне». Подчеркнуто не обращал на нас внимания. Я бы — честно — испугался, если б обратил. Ну о чем с нами разговаривать, ей-богу? Наверное, он вообще последний раз общался с публикой в начале 60-х в фолк-кафе Гринич-Виллидж, еще до того, как «электрифицировался», — вот тогда это действительно было нужно. А в середине 60-х Глупоглаз решил: «Как же тоскливо становится писать для этих немногих избранных», — и продолжал создавать свою версию вселенной, параллельно которой мы с тех пор существуем. И временами жалеем, что нельзя просто раствориться в этих звуках и остаться там навсегда. В этом мифе, по сути. В этой Вселенной, собранной из таких вот звуков и запахов, из всякого сора, из ряски и пыли, что до сих пор висит на перекрестке, где Роберт Джонсон продал душу дьяволу.

Так чего возмущаться, что нам дали поприсутствовать на репетиции творца? Этому радоваться нужно, а не разговоры городить. Он же вам сам все сказал:

"All my loyal and my much-loved companions
They approve of me and share my code
I practice a faith that's been long abandoned
Ain't no altars on this long and lonesome road"

И никаких разговоров — в жизни Дилана их уже было предостаточно. Переслушайте «Modern Times», пересмотрите «В маске и безымянный». Что непонятно? Там все есть — открытым текстом. Каково быть странником в странной стране. Каково пережить не один собственный культ и остаться живым в нынешние бескультурные времена. Каково стать мифом и выжить, чтобы об этом рассказать. И как неимоверно тяжко не поддаваться искушениям, не стать кумиром, избежать ярлыков, какими бы те ни были — «голос поколения», «борец за идею», «великий артист» или «господь бог». «Большой Брат Бунта, Верховный Жрец Протеста, Царь Диссидентов, Герцог Непослушания, Лидер Халявщиков, Кайзер Отступничества, Архиепископ Анархии, Шишка Тупости»… Конец 60-х, да?

"Джоан Баэз написала обо мне песню протеста, которую теперь повсюду крутили, бросая мне вызов: выходи и бери все в свои руки, веди массы — становись на нашу сторону, возглавь крестовый поход. Из радиоприемника песня вызывала меня, будто какого-нибудь электрика или слесаря. Пресса не отступала. Время от времени приходилось идти у них на поводу и сдаваться на интервью, чтобы они не выламывали мне дверь. Вопросы обычно начинались с чего-нибудь вроде:

— Можно подробнее поговорить о том, что происходит?
— Конечно. Что, например?

Журналисты обстреливали меня вопросами, и я им постоянно отвечал, что не выступаю от лица чего-то или кого-то, я просто музыкант. Они смотрели мне в глаза, словно ища в них следы бурбона и пригоршней амфетаминов. Понятия не имею, о чем они думали. А потом все улицы пестрели заголовками «Представитель отрицает, что он представитель». Я чувствовал себя куском мяса, который кто-то выкинул на поживу псам. «Нью-Йорк Таймз» печатала дурацкие интерпретации моих песен. Журнал «Эсквайр» поместил на обложку четырехликого монстра: мое лицо вместе с лицами Малколма Икса, Кеннеди и Кастро. Что это, к чертовой матери, вообще значит?"

И так далее, до бесконечности, до тошноты… «Представитель отрицает, что он представитель». Так вот, у меня для вас новость. На питерском катке Боб Дилан не поддался вам еще раз.

А мы, неблагодарные, все плачем, что нет чуда. Его и впрямь вокруг осталось маловато. Но посмотрите на Дилана — вот где «и творчество, и чудотворство», вот где подлинная магия. Прислушайтесь к голосу — как он, «категорически авокальный», до сих пор звучит так многослойно и богато, с такими насмешкой, тоской, мудростью, болью. И насколько, если вдуматься, просто и вечно то, что этот голос нам говорит.

И как же все-таки нам повезло, что Дилан по-прежнему ходит по своему мистическому саду, как постаревший «мессия поневоле». Ходит и не разговаривает.

Когда-то впервые опубликовано Букником

Лелея в кармане Жанпольсартра

Наш маленький научно-философский концерт с выходами

Во всем, как известно, нужны не только умеренность и аккуратность, но системный подход. Этому нас научили философы. Поэтому перед грядущей неделей мы не могли не предъявить вашему слуху наш маленький научно-философский концерт:

Все это потому, что отмечать мы будем дни рождения четырех не самых очевидных философов: 18 мая родился Бертран Расселл, 19-го — Йоханн Готтлиб Фихте и Джулиус Эвола, а 20-го — Джон Стюарт Милл. Если кому-то не хватает основ мировоззрения, можно смело обращаться к их творчеству — или посмотреть увлекательные сериалы-лектории «Школы жизни»: первый и второй. Там вам покажут такие вот, например, мультики:

Философы, наши дорогие радиослушатели, выглядят вот так:

И, если уж речь зашла о Сартре, на память приходит, конечно, бессмертное из заголовка:

Но ошибкой будет думать, что философия привлекает только загадочную русскую душу.

Загадочную австралийскую душу она издавна привлекает ничуть не меньше:

(Футболистов, впрочем, тоже:)

Причины увлечься философией могут быть разные:

Вообще вся история западной философии очень тянет к себе композиторов, поэтов и певцов.

Во всей ее полноте, заметим, включая очень тонкие оттенки:

Например, греческая:

Потому что, как русские изобрели депрессию, так и греки в свое время изобрели мышление:

И преуспели в этом настолько, что под них даже можно танцевать:

Но особенно, конечно, к себе привлекает немецкая философия, в частности — Кант:

Кому он не дается так, можно попробовать погорячей:

Или постичь Канта в сопоставлении с Юмом:

А уже потом перейти к чтению собрания сочинений:

И, впитав, сочинить мозгом что-нибудь свое:

Или, как водится, заняться добычей философского камня:

Впрочем, Кант не обязателен. Это может быть Жан-Жак Руссо (носивший жабо и игравший в серсо, как известно):

Что не отменяет серьезного подхода к его философскому наследию:

Впрочем, философии может быть слишком много:

Ну потому что нищета же, в натуре:

Да и поздно философствовать, чего уж там:

Можно вместо этого перейти к математике — которая тоже, правда, в известном смысле философия:

Или к метафизике. Малаяламской:

А то и прямо к Сведенборгу:

Чтобы затем только вновь вернуться к философии:

Потому что иметь что-то в голове (а не на руках) – это же вообще прекрасно:

Где бы мы были без философии сегодня? По-прежнему рифмовались бы с австралопитеками (помните Австралию?):

На этом мы заканчивает пару часов жесткого бескомпромиссного философствования, хотя продолжать можно еще очень долго. Приятного осмысления реальности, ждем вас в нашем буквенном эфире снова.

Сэлинджер

Эксмо (2015)

ISBN:
978-5-699-76967-4

Купить 945 Руб.

Ничего личного

"Сэлинджер", Дэвид Шилдз, Шейн Салерно

Если и писать биографии (особенно таких авторов, которые по-прежнему своими текстами нажимают на наши разнообразные нервы), то, видимо, примерно так - составляя калейдоскопическую картинку из множества разных голосов, стараясь избегать толкований и однозначных выводов (они все равно будут скоропалительными и недостаточно информированными). Такой с самого начала, видимо, и лучше было б быть биографии Сэлинджера (а не то, что мы имели; и она, конечно, не отменяет необходимости его читать). На 3/4 авторы подошли к этому больному зубу с тактом и чувством меры, и да - кто вел себя мудацки, тот и выглядит мудаком, кто был нормальным человеком, и рассказывает о Сэлинджере как нормальный человек. Сам наш рассматриваемый автор в какой-то момент писал, что не считает ничего зазорного в том, что читатели интересуются жизнью писателя - в этом-де "нет ничего личного". Ну, потому что это действительно может оказаться важно для понимания того, что писатель нам хотел сказать (если такова действительно наша цель - понять это). Главное - и это труднее всего - постараться и никого при составлении (и чтении) биографии не судить. Можно рассуждать об общих вопросах (этических, житейских, любых), какие ставит перед нами предложенная информация. но не более того. И авторам это по большей части удалось везде - за исключением примерно последней четверти и заключения (которое, я подозреваю, - и только его - и прочли газетные рецензенты всего мира). Потому что под конец авторы начинают считать Сэлинджера раз и навсегда заданной сущностью, которая за всю свою долгую жизнь ни разу не изменилась (упрекают его в противоречиях, ставят на вид, что он поменял точку зрения, и пр.). Это несколько портит впечатление. Мы, читатели, повторю, судить его (или кого бы то ни было, если нас при этом не было) не вправе вообще ни за что. Мы можем только принимать те или иные данные к сведению. И помнить в данном случае, что все, что Сэлинджер хотел нам сообщить о себе, он сообщил в своих текстах - там можно найти ответы на все эти "почему" да "как". В чем лично я, прочтя эту книжку, убедился. Чего и всем желаю.

Внутренний порок

Эксмо (2013)

ISBN:
978-5-699-65953-1

Купить 635 Руб.

осталась 1 шт., выкопаем для вас в закромах

Что у них под брусчаткой

"Внутренний порок", Томас Пинчон

«Под брусчаткой, пляж!» С такого лозунга контркультурной революции начинается последний (ко времени издания на русском языке вот этой книги, что вы сейчас держите в руках) роман великого американского затворника Томаса Рагглза Пинчона-младшего (р. 1937), автора восьми романов, горсти рассказов, нескольких статей и примерно такого же количества предисловий к чужим работам, включая музыкальные альбомы. Это, как легко заметить, не очень много для более чем полувековой писательской карьеры. Примерно столько же времени этот человек не появляется на публике и не дает интервью, а некоторые утверждают, что его вообще не существует. Однако это, наверное, досужие разговоры. Под брусчаткой — пляж.

Пинчона считают одним из полудюжины поистине великих американских писателей современности, постмодернистом, «черным юмористом» (впрочем, это определение советской критики не прижилось), а для его романов придумывали разные ярлыки, включая «истерический реализм» и «историографическая металитература». Кроме того, его иногда называют «предтечей киберпанка» (видимо, на основании того, что в студенчестве он в соавторстве с приятелем, будущим антиглобалистом и неолуддитом Киркпатриком Сейлом написал научно-фантастическую оперетту о мире, в котором правит «Ай-би-эм») и «сочинителем гипертекстов». Все эти ярлыки, впрочем, сами по себе не очень интересны. Интересно другое: этот человек, практически полностью устранившись от суеты светской жизни планеты, вызвал к жизни один из самых прочных, умных и разнообразных литературных культов современности.

Трудно представить себе более американского писателя. Родился он перед Второй мировой войной в самом сердце Новой Англии — на острове Лонг-Айленд, это чуть правее Нью-Йорка если посмотреть сверху. Его предок Уильям, английский колонист, богоборец и меховщик, не только основал немаленький город в Массачусеттсе, но и написал первую книгу, запрещенную в Новом Свете. Сам Пинчон учился в Корнелле — одном из главных университетов «Лиги плюща». Сначала изучал прикладную физику, потом служил на военном флоте, а затем вернулся в тот же университет, но уже на английскую филологию. Говорят, ходил на лекции к Набокову, хотя исследователи спорят об этом факте уже не один десяток лет. Никаких письменных свидетельств об этом не осталось, и знакомство двух великих писателей — такой же предмет для спекуляций, как большинство других фактов частной жизни Пинчона. Бесспорно одно: в студенческие годы (а они заняли практически все 1950-е) Пинчон действительно дружил как минимум с двумя яркими и магнетическими личностями — музыкантом Ричардом Фариньей и будущим экологом Дейвидом Шецлином. Оба написали немного: Фаринья — роман «Если очень долго падать, можно выбраться наверх» (1966), Шецлин — «ДеФорд» (1968) и «Хеклтус 3» (1969). Они не очень легки для чтения и стали, что называется, «культовыми». Видимо, нелюбовь к упрощенным ответам на сложные вопросы (и тяга к раскрепощению пунктуации) прививалась самим учебным заведением.

Однако Пинчон пошел дальше своих друзей. Все остальное с ним происходило уже в 60-х, и это десятилетие оставило четкий отпечаток на сознании писателя — даже если судить только по его книгам. Собственно, ни по чему иному судить не получится — по крайней мере до тех пор, пока не вскроют архивы, и будем надеяться, что это произойдет еще не скоро (посмотрите, какие пляски на могиле другого затворника, Дж. Д. Сэлинджера, устроили нежно любящие его трупоеды). Вся биография Пинчона — в его книгах, где важно все, вплоть до мелочей, поэтому интересующих мы, пожалуй, отошлем к ним. А те, кто робеет перед большим количеством букв (а также перед раскрепощенной пунктуацией и богатой авторской лексикой), могут прочесть конспект в любой энциклопедии. Эту книгу они вряд ли возьмут в руки. То ли дело мы с вами — но нам же и объяснять ничего не нужно, правда?

В отличие от прежних текстов Пинчона, «Внутренний порок», который сейчас переводит на язык кино другой «культовый» мастер, Пол Томас Эндерсон, — роман очень простой, что не отменяет его загадочности и энциклопедичности. Любители выстраивать книги в тематические серии считают, что он продолжает (или завершает) «калифорнийский цикл» романов Пинчона. Действительно, в нем есть нечто общее с паранойяльной атмосферой «Выкрикивается лот 49», а из «Вайнленда» в эту книгу переселились даже некоторые персонажи. Однако гораздо важнее здесь другая — скрытая — параллель. Поистине вселенские романы американца Томаса Пинчона написаны все же об Америке, конкретнее — о том периоде ее истории в ХХ веке, когда мечта об идеальной жизни (некоторые еще называют ее «американской мечтой») казалась как никогда осуществима. Это даже не очень про «секс, наркотики и рок-н-ролл», которые, несомненно, в 1960-х помогали такую мечту приблизить. Это про стремление к трансцендентности, к некой высшей благодати, что свойственно человеку — как биологическому виду — вообще.

Но идеальный пляж в романах Пинчона был — и остается — скрыт под толстым слоем брусчатки, очень качественно уложенной обществом, политическим режимом, Системой. Парижские студенты, выламывавшие ее из мостовых в мае 1968-го, опытным путем доказали существование под ней слоя песка. Жителям Калифорнии — не обязательно хиппи и сёрферам — тоже удавалось творить такие оазисы идеального бытия. Хотя бы ненадолго. Пусть с применением искусственных расширителей сознания. А Система рано или поздно безжалостно топтала их «железной пятой» и подрывала их радикальные движения изнутри, их вожди продавались власти буквально за понюшку «смешного табака», прилетали «черные вертолеты». Однако вера в идеальный пляж под брусчаткой только крепла.

Нам — особенно тем, кто жил в России во второй половине ХХ века, — эта книга должна быть особенно близка и понятна. Мы были свидетелями похожих процессов, и нам тоже казалось, что вот-вот перед нами распахнутся даль и ширь, горизонты отступят… Будущее сверкало так ярко, что впору было не снимать темные очки. Во «Внутреннем пороке» Томас Пинчон возвращает нас к этой мечте — и показывает, как она подавлялась снаружи и разъедалась изнутри. И да не смутят нас Лемурия, «переналадка мозгов» и инфернальные непотопляемые яхты. Знаете же, как говорят? Если вы помните 60-е, значит, вы в них не жили.

Вы и убили-с

"Бесцветный Цкуру Тадзаки и годы его странствий", Харуки Мураками

Вопреки мнению общественности, что сэнсэй каждую книжку пишет все хуже, могу сказать вот что. Это не так. В «Бесцветном» он трогает психологический нерв такой тонкости, что невооруженным глазом он и не виден, — и делает это так, как многие нынешние писатели и не мечтают, потому что им не приходит в голову, что об этом можно мечтать. Да и в любом случае, видали мы, к чему приводят такие мечты. А нерв этот отзывается натянутой струной, и чтобы услышать этот тонкий звук, лучше обладать развитым слухом.

Вот живет обычный «маленький», «простой», больше того — никакой человек. Никакой от слова «совсем». Мы с вами. Не дурной, не хороший, не тупой, не творческий. Как-то существует, дрочит на прошлое, стареет. И вдруг неким образом выясняется, что эта его «никаковость» (ну или бесцветность, если использовать оперативно-тактическую терминологию Мураками), глубокая и внутренняя, обладает некой реальной силой, вполне, заметим, смертоносной. Сэнсэй этого «нас-с-вами» помещает в свой обычный мир, пространство, населенное призраками, снами и мифами, где, в общем, не уютно никому. И все не то чтобы стало плохо — особо хорошо никогда не было, — но возникли вопросы. Делать-то что? Как быть? Как жить дальше? И надо ли? А будь я «каким-то» — лучше было бы? И так далее.

Конечно, на все эти вопросы сэнсэй ответов не дает. Он моралист, но без морали. Вернее, мораль (как и версия прочтения) здесь у каждого наверняка будет своя. Роман этот, конечно, «чеховский» и «достоевский», но там, где любой русский классик читателя своего мордой да в говно, чтоб не осталось ничего недосказанного, ну или за шкирку да к благодати, а то вдруг не дойдет, сэнсэй этого самого читателя оставляет болтаться в своем пространстве без страховок и костылей. Я уже предвижу отзывы «обычных читателей» в духе «ничо не понял», «что это было?» и «кто убил-то?». Да вы убили, Родион Романыч! Вы и убили-с.

И дело тут не в том, что на вечный вопрос «что делает человека человеком?», что отличает его от деревьев, минералов и котиков, ответить не просто непросто, а и зачастую невозможно, а в том, что — зачем? Сама постановка такого вопроса уже отличает человека мыслящего от человека немыслящего (про панд и сов я не знаю). Все наши ответы, как бы ни раздували мы (а особенно — некоторые писатели) щеки, будут либо неполны, либо манипулятивны, либо прямыми враками. Скажете, русские классики, по легенде проникшие в человеческую душу глубже некуда, вас не наебали? Да в их мороке вы живете до сих пор. Сэнсэй хотя бы играет с вами честнее. Он просто порядочнее толстых и достоевских — и, я бы решил, умнее чеховых.

Роман этот — опять очень японский и очень мифологичный, даже там, где автор разражается «редакционными отступлениями» в духе производственного романа. В нем опять нет ничего случайного, несмотря на его кажущуюся простоту и обыденность, включая ритуальную банальность повседневных действий. И есть смысл внимательно следить в нем за погодой.

Могущество призраков

"Итальянский секретарь", Калеб Карр

Конец XIX столетия. Для Шерлока Холмса и его преданного биографа доктора Джона Уотсона все начинается с шифрованной телеграммы, которую прислал эксцентричный брат великого сыщика контрразведчик Майкрофт Холмс. Опасность грозит самой королеве Виктории, и наши герои отправляются на север, в шотландский замок Холируд — то самое место, где тремястами годами ранее был зверски зарезан секретарь королевы Марии Стюарт итальянец Давид Риццио.

Но их ожидают такие опасности, по сравнению с которыми бледнеет призрак собаки Баскервиллей. Бомбы обезумевших шотландских националистов, тела, в которых не осталось ни одной целой кости, лужа никогда не высыхающей крови и, наконец, самое жуткое — бестелесный голос итальянца с неожиданными музыкальными вкусами…

«В науке о преступлениях, Уотсон, как и в любой другой, встречаются явления, которые мы не в силах объяснить. Мы уговариваем себя, что в один прекрасный день наука найдет им объяснение; может, и так. Но пока что необъясненность этих явлений придает им невероятную силу — потому что они заставляют отдельных людей, а также поселки, города и целые страны, вести себя страстно и неразумно. Они поистине могущественны; а надо признать — что могущественно, то существует на деле. Реальны ли эти явления? Это неправильный вопрос, и даже бессмысленный. Реальны они или нет — они имеют место».

Так говорил Шерлок Холмс, самый знаменитый сыщик в истории человечества, герой «канонических» четырех романов и 56 рассказов сэра Артура Конан Дойла и бессчетных продолжений и вариаций, экранизаций и сценических постановок, созданных в ХХ и — теперь уже — XXI веках. «Холмсиана» насчитывает сотни томов, и, подобно тому, как многие актеры мечтают сыграть Гамлета, многие писатели стремятся приложить руку к бессмертному творческому наследию британского классика и создать свою убедительную версию событий, предусмотрительно не описанных в свое время доктором Джоном Уотсоном. Правда, как и актеры, почти все они потом об этом жалеют…

Калеб Карр, создатель анти-Холмса — доктора Ласло Крайцлера — стал прекрасным кандидатом на бессмертие в «Каноне Холмса». Больше того: по совету распорядителя литературного наследия Конан Дойла в США Джона Лелленберга он творчески переосмыслил задачу и свел великого детектива с силами, которым, на первый взгляд, нет и не может быть рационального объяснения. Но знаменитый дедуктивный метод Холмса работает безошибочно, и сыщик с Бейкер-стрит опять — уже в который раз — побеждает в этой увлекательной литературной игре, начавшейся почти 120 лет назад.

Выиграет в ней и читатель. Прикасаясь к хорошей литературе, мы никогда не остаемся в проигрыше.

Ничего святого

"Ангел тьмы", Калеб Карр

…Я оставлю эти записи для тех, кому случится наткнуться на них после моего ухода и кто пожелает в них заглянуть. Они могут ужаснуть вас, читатель, а события могут показаться чересчур противоестественными, чтобы произойти на самом деле. Но можете мне поверить: если история эта чему и учит нас, так вот оно. В царстве Природы находится местечко для всего, что общество зовет «противоестественным» поведением.

Всего через десять лет после того, как друзья Ласло Крайцлера — уголовный репортер «Нью-Йорк Таймс» Джон Скайлер Мур (рассказчик «Алиениста») и тот, чьи записки вы сейчас прочтете, — завершили свои манускрипты, в 1929 году французский критик Режи Мессак утверждал, что детектив — это «…повествование, посвященное прежде всего методическому и последовательному раскрытию точных обстоятельств таинственного события с помощью рациональных и научных средств».

Казалось бы, удивительно точно этому принципу последовал человек, написавший «Алиениста» и «Ангела тьмы». В одном из своих интервью Калеб Карр признавался, что сознательно изобрел доктора Ласло Крайцлера чуть ли не в пику господствующему архетипу Шерлока Холмса: это персонаж, способный распутать то, что не в состоянии распутать Холмс, — преступления, после которых не остается физических улик, либо их слишком мало, а мотива может в явном виде не оказаться вовсе. Иными словами, преступления, которые оказываются целиком и полностью продуктами аберраций человеческого сознания.

Но если вдуматься, «дедуктивный метод» довольно механистичен и сводится к наблюдательности, широте кругозора и поэтически образной смелости мышления: заметив, что у неизвестного мужчины правая рука развита сильнее левой, Шерлок Холмс скорее просто допустит, что перед ним рабочий, чем примется копаться в его прошлом. Ему вряд ли придет в голову, что перед ним может оказаться, к примеру, теннисист из высшего света. Или человек, которого в детстве мог изуродовать отец, сбросив с лестницы…

Надо сказать, что Калеб Карр, «анфан-террибль» современной американской словесности (который принципиально не желает считаться «серьезным писателем», полагая, что эти последние — «личности, чей нарциссизм не знает границ: они не устают пересказывать свои личные истории, лишь слегка их видоизменяя»), подобно своему герою, и сам в детстве не раз становился жертвой необузданного характера отца — писателя и журналиста Люсьена Карра (1925—2005), соратника Джека Керуака, Аллена Гинзберга и Уильяма Берроуза по бит-поколению. И повзрослев, в своих книгах о Ласло Крайцлере гениально вывернул наизнанку старый тезис французского писателя Поля Морана о том, что роль детектива — «…не ориентироваться в тенях души, а заставлять марионетки двигаться с безупречной точностью часового механизма». С научной четкостью и аккуратностью он погружает читателя в такой душевный и психический мрак, что мало кто будет способен найти дорогу обратно к свету без помощи автора.

Герои-изгои

Романы, Сэмюэл Бекетт

Развлекаться интерпретациями Бекетта можно, конечно, очень долго — ну или просто читать его (желательно вслух) и веселиться (местами). «Мёрфи» и «Мерсье и Камье» как раз таковы. По необходимости я буду говорить о них вместе, с вкраплениями других соображений, которыми развлекался (ну а как же без этого) последнее время.


Начнем с персонажей. Троица эта (а также его Уотт и прочие) — по сути, истинные герои андерграунда, фигуры вечные (почему эти тексты так хорошо и поддаются всяческим вневременным адаптациям). Это лузеры, аутсайдеры, изгои, фрики, претериты-недоходяги и — прямые предки героев Джона Кеннеди Тула, Томаса Пинчона, Ричарда Фариньи и Джима Доджа (да, перпендикулярная литература меня никак не отпускает). Просто Бекетт выделил такую фигуру в ином поколении, ином времени и иной среде. Остается только удивляться, почему этого никто особо не замечает. Ответ до странности прост: литература Бекетта — подрывная, она опасна для Системы. Об этом и поговорим.

Разумеется, корнями своими его персонажи уходят к Джойсу, тут с институционными литературоведами и спорить нечего, это очевидно. Именно Джойсов Стивен Дедал в ХХ веке стал, вероятно, первым аутсайдером, лишенным фальшивого байронического флера, продолжил собой линию невнятно названных «лишних людей» из советской школьной программы. Дедал очень земной, он «наш чувак», для которого существование в Системе «той Ирландии» было столь же невозможно, как тухлая Россия для некоторых героев русской классики или репрессивная Америка для героев Пинчона. Этот человек избегал узких классовых, религиозных, географических и национальных границ и просто стремился жить в мире — человеком мира. А мир никак не желал оставлять его в покое. Блум же, как мы помним, был аутсайдером по определению (умный, читающий книжки еврей в Дублине, ха).

Вот от них — прямая дорога к Мёрфи Бекетта, духовному шопперу задолго до того, как изобрели само это понятие, «шизоидному спазмофилу», в котором по ходу чтения открывается все больше черт как Бенни Профана, так и Энии Ленитропа. Мёрфи — «ethical yoyo», «missile without provenance or trajectory». Узнаете? Сама структура романа, кстати, заставляет постоянно вспоминать «V.» и «Радугу»: геометрия схождения и несхождения бесконечными приращениями и приближением, но никогда не встреча. Легко представить себе Мёрфи источником вдохновения для обоих романов Пинчона, но стилистическое и архитектурное их сходство — предмет чьей-нибудь отдельной диссертации.

В основе действий и мотивации Мёрфи лежит известный «принцип колобка» (напомню: «Я от дедушки ушел, я от бабушки ушел», — пока эту сказку в РФ не запретили окончательно), на котором зиждется, вероятно, значительная часть литературы «модерна», и который восходит к довольно апокрифическому надгробию Григория Сковороды: «Мир ловил меня, но не поймал». Как избежать тенет этого мира и Системы, его воплощающей? Сам же мир, в котором творят «модернисты», — все более дробный, фрагментированный, фрактальный, отнюдь не «целостный» в архаическом коммунальном смысле. Кто вообще сказал, что подобная целостность должна быть идеалом? Кроме преподавателей литературы, вот честно, кто так считает? Надо признать, довольно тупой и скучный идеал — эта рустикальная идиллия, придуманная идиотами для идиотов… но мы отвлеклись. В силу этой большей, по сравнению с пропагандируемой и рекламируемой незамысловатостью XIX века, «сложности», мир наш гораздо больше себя осознает и стократ больше рефлексирует. Так и по сию пору живем, ну?

Однако в 1930-х, когда писался «Мёрфи», мир этот, будучи более сложноорганизованным, оставался все же Ньютоновым. И у Бекетта Ньютонов мир старается сцапать квантового человека, неким манером проросшего в него из будущего: какой конфликт может быть нагляднее? Мне кажется, Бекетт обратил внимание на это противоречие — прежнего, «традиционного» мира и еще толком не появившегося индивида в нем — одним из первых. Это потом появятся, в том числе у Пинчона, персонажи-волны, персонажи-частицы, персонажи-кварки. Далее пунктир этот пролегает к битникам, к Тедди Сэлинджера (и Холдену Колфилду как неудачной попытке вывести изгоя, находясь внутри Системы, а также Глассам как к более удачной, хоть и не весьма убедительной попытке изобразить идеальный аутсайдерский прайд), к изгоям Пинчона (и его идеальным естественным прайдам), к эко-активистам Эдварда Эбби, далее — везде.

Пока же у нас механический мир старается задавить в себе ростки относительности, часто понимаемой превратно как «нравственный релятивизм», что с выгодой для Системы транслируется в умы неподготовленного читателя. Однако герои эти цельны — на своих условиях, не на условиях Системы и общества, это поставить под сомнение невозможно. В них может смещаться ядро, оно сможет быть плавающим, но об этом вы прочтете в других местах. Ни Мёрфи, ни остальные — никоим образом не клоуны и не «комические персонажи», не «абсурдные фигуры» и не абстракции, как нас уже столько лет пытаются уверить институционные критики и академические литературоведы. Это живые люди, из плоти и крови, находящиеся вне всевозможных общественных условностей, рамок и правил Системы. Этим они опасны для этой Системы, и именно поэтому в продукте ее — высшей школе (любой) их представляют этих плоти и крови лишенными, сводят к удобным и невнятным абстракциям, низводят до кастрированных фигур и обвешивают ярлыками, теориями и трактовками, выхолащивают и делают безопасными.

Оно и объяснимо. Персонажи Бекетта (и Пинчона) «абстрактны» и «картонны» только, исключительно с точки зрения самой Системы, против которой они ведут свой безнадежный бой, и в которой в силу правды жизни вынуждены функционировать. Ибо к ней они обращены лишь одной своей стороной, одним измерением. Во Флатландии, как известно, трехмерный объект непредставим. Мы можем представить себе четырехмерные объекты лишь некоторым напряжением ума, а более — так и вообще вряд ли, даже в Голливуде это визуализировать не умеют. Так и тут. Для вдумчивого читателя ничего картонного и абстрактного в этих людях нет.

И язык Бекетта не обманешь, он прорвется к пытливому читателю, каким бы ни был, английским или французским. Именно потому я бы рекомендовал читать Бекетта вслух - произнесенное вслух написанное слово реализуется и овеществляется, такой магической практикой, проговариваением оно становится музыкой совсем и приравнивается к булыжнику, ну или штыку, тут кому что сподручнее. Тайный или явный смех в нем, высокий внутренний хохот - он неуничтожим. Его могут исказить только переводчики, служащие Системе, — что, как мы видим, и происходит в доступных нам примерах, поэтому аккуратные, точные и живые переводы Бекетта так редки и почти не переиздаются. Это тот самый случай, когда сам язык служит оружием в борьбе с Системой, а потому систематически выхолащивается и уродуется («переводы» Баевской издавались под эгидой Академии наук, не меньше), сводится к неудобочитаемой корявой каше и даже коммуникативной функции своей не выполняет. Причем, плохие переводчики (коих в данном случае большинство) могут и не делать этого сознательно, по некоему коварному умыслу — они просто не умеют иначе, таков их инстинкт самосохранения: употребляй тот язык, который будет понятен начальству, а значит — массам. Вот эта внутренняя тяга к конформости и вылезает на поверхность — причем, не только применительно к Бекетту, хотя на его примере очень хорошо видно, что лучше всего он удается таким же аутсайдером, какими были его герои, людям, не отягощенным доктринами и теориями, остающимися один на один с собственно текстом. Переводить Бекетта можно только, осмелюсь сказать, из-за пределов Системы. Для русского читателя, не владеющего языками и не способного читать его в подлиннике, покамест остается весьма неутешительный выход — продираться сквозь все эти напластования языковой лжи и подспудных идеологических установок. …Но мы опять отвлеклись.

Если прослеживать генеалогию Мёрфи как персонажа-аутсайдера, к которому мы привыкли в литературе несколько иного времени, то дальнейшая пара Бекетта — Моллой-Моран — прямо-таки предваряет основной конфликт «Винляндии» и некоторых других романов Пинчона. Смотрите: неудобный для Системы аутсайдер Моллой подрывает устои уже тем, что существует, непохожестью своей, пусть даже не делает ничего противозаконного, маму ищет (что может быть безобиднее?). Он просто есть и он не похож на других. Система в силу только этого (ну явно, ибо повесить на него больше ничего нельзя) открывает на него охоту — отправляет за ним сотрудника некоего Агентства Морана, про чью деятельность нам известно примерно столько же, сколько про деятельность нынешних тайных спецслужб. И происходит удивительное — Моран постепенно превращается в нечто Моллоеподобное. Моллой побеждает своим, можно сказать, бездействием. В первом романе Трилогии таким образом Бекетт еще смотрит на противостояние индивида и Системы несколько оптимистично: Система теоретически подвержена разъеданию изнутри, она способна если не распадаться, то морфировать. Второй роман Трилогии уже не таков — и Мэлоун, и его ипостаси вполне бессильны против Системы, и автору остается лишь сокрушаться этому бессилию, махать топориком в нереальном времени. А вот Неназываемый — это уже сплошной крик отчаяния от неспособности Систему одолеть: она лишила героя буквально всего, однако индивидуальность — она «будет продолжать», хотя «неспособна продолжать». Уотт, столкнувшись с непознаваемым (очень смешно смотреть на рассуждения о том, что это-де господь бог, его хозяин — натурально хозяин, начальственный структурный принцип, Большой Брат, как угодно), становится абсолютным контрарием (полумеры не для нас), а Мерсье и Камье, как герой Льюка Райнхарта впоследствии, устраивают свою жизнь согласно случайности и принципу неопределенности, как они его понимают. Но бой этот выиграть невозможно, нам ли теперь этого не знать, однако вопрос стоит тот же самый: как сохранить свою самость перед лицом Системы как грубого и зримого воплощения всего мироздания? Насколько же велико было мужество первопроходца Бекетта, за пару поколений до того, как задаваться такими вопросами стало вполне общим местом, осознавшего этот главный конфликт, который стал, не побоюсь этого слова, основным у писателей, которых принято называть «модернистами». Мало того, что осознавшего — испробовавшего некоторое количество вариантов борьбы с Системой, не требующих при этом насилия и кровопролития.

Конец же Мёрфи загадочен только для академической критики и преподавателей. На самом деле, столкнувшись с подлинным архатом в этом мире, Эндоном, Мёрфи просто-напросто реализовал радужное тело, самовозгорелся иными словами, не выходя из медитации. Газ там, если читать внимательно, вовсе не при чем.

Именно поэтому так забавно сейчас видеть измышления и умствования пролеткультовских литературоведов (даже не особо в штатском), для кого по-прежнему актуальна доктрина, в которой нет места таким конфликтам: советского (а теперь и русского) читателя все это попросту не касается, это все де «загнивающий Запад». Именно из-за этого вранья литература «модерна» и «пост-модерна», обращавшаяся к этому и подобным важным вопросам выживания в Системе, истинными читателями всегда воспринималась как более «своя» и правдивая, нежели литература мэйнстрима, жанровая, «жизнеподобная» и уж конечно — ублюдочного соцреализма: они были призваны не столько утешать, сколько прямо-таки обманывать. А Бекетт, в частности, мог сообщить что-то по-настоящему важное и ценное. Он-то врать не станет, он мудрый, ему незачем.

О любви к девушкам из Нагасаки

"Японская мозаика Владивостока", Зоя Моргун

Великолепно познавательная книжка — у нее, по большому счету, лишь один недостаток, как у всех дальневосточных и, я подозреваю, большинства провинциальных и многих метропольных книжек: отсутствие вменяемого редактора. Адовы в ней только справка об авторе на обложке и предисловие, но их можно не читать. Остальное — нужно.

Откуда бы еще я, к примеру, узнал о татуировке дракона в четыре краски, которую сделал себе будущий Николай-второй-кровавый-предводитель-хулиганов, когда в своей кругосветке останавливался в Японии (умалчивается только, где именно ему ее сделали)? Или с кем провел ночь с 3 на 4 мая 1891 года, когда они с греческим принцем «пошли по блядям» (с «девушкой из Нагасаки», вернее — ее прототипом, который был далеко не девушка в свои 31 год)? И так далее. В упрек автору можно было бы поставить то, что вынесено в название, а именно — мозаичность, но я этого делать не будут, ибо материала столько, что на заполнение швов между кусочками до связного нарратива ушла бы еще одна пара десятков лет, если не больше.

Вся история родного города (ну т.е. наиболее интересная ее часть, до прихода большевиков) представлена через эту мозаичную призму японского присутствия — с особым отношением к проституткам, ибо они почти всегда составляли большую часть японского населения Владивостока — и важнейшую часть населения вообще. Что же касается мифологизированных в нашем сознании 20-х годов прошлого века, то здесь вполне ясны два урока: несколько конкретный и несколько абстрактный.

Во-первых, золотой запас Российской империи растранжирил адмирал Колчак на поддержку своего безнадежного предприятия. Теми или иными путями большая часть золота оказалась в Японии и на ней так или иначе покоится благополучие мировой банковской системы. Сюжетов в этой части истории масса, но все укладывается в этот довольно нехитрый тезис: средства растворились в клаузевицевом «тумане войны»: японские поставщики колчаковской армии сперва не успевали за ситуацией, а потом и стараться перестали, и золото просто осталось в Японии. Ну, и разворовали часть.

Во-вторых, советская власть все крайне усложнила в русско-японских отношениях. Пресловутых имперских противоречии двух стран, конечно, тоже никто не отменял, но они так или иначе были завязаны преимущественно на экономику (включая экспансионистские устремления милитаристских фракций), но прежде этой «реальной» дипломатией занимались все-таки профессионалы. Никогда не было оснований сомневаться в циничной искренности японцев, желавших лишь эксплуатации ресурсов Восточной Сибири и ДВ (ну и территорий для заселения). На все остальное им было более-менее наплевать. Для этого они, естественно, желали нормальных отношений со всем русским народом, а не с отдельным его классом. Но пришли тупые большевики и все испортили. Без большевиков и их кровавой каши, есть ощущение, можно было бы как-то колонизировать ДВ совместно и вполне выгодно для всех участников, включая китайцев, корейцев и маньчжур. Из этого вполне могла бы произрасти какая-то другая история Пасифики, но история сослагательного наклонения не знает, поэтому последствия мы расхлебываем по сию пору.

Но вот одна мысль все же несколько освобождает. Можно параноить и подозревать любые козни и заговоры, но с хорошей точностью все в истории взаимосвязано совсем не так, как мы думаем, а как-то иначе, и виной всему — тотальный бардак, свойственный человеческому состоянию вообще. Книга Зои Моргун, таким образом, способна подвести читателя и к такому наблюдательному пункту, хотя не уверен, что автор имела это в виду.

Бонусом к ней — несколько факсимильно воспроизведенных страниц дневника одного японца, уехавшего из города в 1923 году. На родине он счел нужным вести записи на русском, и это (а также слог) настораживает с первых строк. Далее развивается превосходный сюжет то ли воспоминаний о романтической любви, то ли мастурбационной фантазии, из которого ясно, что по-русски он пишет, чтобы никто на родине прочесть не мог. 23-летний японец знакомится с неким черноликим (непонятно — вряд ли негром) англичанином и его русской женой, живущими в районе Мальцевской (стадиона Авангард), которая тут же начинает при муже нашего японца клеить, рассказывая ему о том, что любовь должна быть свободна и открыта. Все это — в аранжировке куртуазных манер начала ХХ века и вполне изысканным слогом с небольшим количеством описок. Но обрывается кусок дневника как раз на самом интересном месте, блин. И вот теперь я думаю, кого мне подкупить, чтобы прочитать остальное в этой истории.

Этот человек подарил нам детство

Небольшой праздничный концерт в честь великого сказочника

Нельзя, конечно, сказать, что через несколько дней этому человеку исполнилось бы 210 лет. Простые смертные столько, увы, не живут. Но Ханс Кристиан Андерсен еще как жив, в доказательство чему — наш маленький концерт с салютом.

Нигде, конечно, так не живо его творческое наследие, как в Скандинавии. Вот вам веселая летка-енка в исполнении одноименного коллектива:

На стихи Андерсена писал песни Григ:

Их поют, как мужчины, так и женщины. Потому что музыка, как и сказки — они для всех:

Шуманн тоже писал на них песни:

А Элвис Костелло даже сочинил целую оперу про Андерсена — она называется «Тайные песни»:

Вот одна оттуда. Тайная:

Опер и балетов, например, по «Снежной королеве», есть немало, включая словенскую, 1913 года, которую потеряли, и так никогда и не нашли. Но они ставятся до сих пор — например, вот, в Сан-Хосе:

Еще мы предлагаем вам посмотреть весь спектакль коллектива «GrooveLily» «Пробило 12» — и перечитать «Девочку со спичками». Они того стоят:

Стивен Шуорц тоже написал свой мюзикл по Андерсену — он называется «Моя волшебная сказка»:

Чем лучше отметить этот день, как не детским народным творчеством, — смотрите забавный мюзикл Сью Гордон «Гриммуарная ночь для Ханса Кристиана Андерсена», скажем, в такой вот версии:

Будет и небольшое домашнее задание:

— пойти и посмотреть, а также местами послушать — песенный цикл Фредерика Магла «Песня есть сказка».

А сказки Андерсена — как и музыка — они же не знают не только возрастных, но и национальных границ:

Поэтому что может быть лучше, чем слушать правильную музыку и читать правильные сказки:

Что может служить лучшим доказательством того, что они останутся у нас в головах, а не на руках?

Докуда доведет язык

"Язык мой - друг мой. От Хрущева до Горбачева...", Виктор Суходрев

Виктор Суходрев, конечно, — эпоха, этого не отнять и никуда тут не деться. «Неидейный коммунист» и «западник» предстает в своих мемуарах вполне приличным человеком, и Америка в книге выглядит вполне нормально. Хотя книга написана довольно суконно, она вполне развлекает. Интерес здесь, конечно, — от иллюзии сопричастности к делам сильных мира того, от лиричности портретов и зарисовок, прошедших через призму авторского отношения (и на нее стоит делать поправку при чтении). Но допуск за кулисы — не более, чем иллюзия, общие слова и легкое «швыряние костей». Какие-то выводы о кухне политики, конечно, можно сделать,